ориентируются в море..."
видением перед взором памяти. Он всегда поражался, как в этом моментальном
потоке воспоминаний, ограниченном секундами, мозг управляется обнять годы,
лица, споры, - нет, удивителен все-таки человек, таинствен, коли
представить в мгновение может то, на что потребны сотни страниц бумаги и
долгие месяцы труда, решись он записать все это для потомков.
с маслом и медом, потом гимназию, университет, поразительные лекции
Ключевского по истории России, когда впервые стала чудиться ему новая
держава, спроецированная из петровской великой дали на сегодняшний п о л з
у ч и й д е н ь, первый скрипичный квартет, где он вел прозрачный,
трепетный альт, столь нежно соседствовавший с виолончелью Александра Даля,
брата великого филолога; роман с пленительной Иреной - "ты, как всегда,
права: пусть сердце будет строго, чтоб хлева не завесть, где раньше храм
стоял, и чудно чист твой храм, служительница Бога, мой вечный идеал"... А
потом путешествие по Италии, первое прикосновение к Ватикану, знакомство с
Европой не по книгам, а в жизни; диссертация, в которой юный историк
первым провозгласил возможность братского соглашения славянофилов с
западниками, выдвинув свою версию о Петре Великом, версию, по которой
реформы неистового государя не были ни в коем разе слепым заимствованием у
Запада, а выражали естественный процесс внутренней эволюции страны, как и
естественна была встречная тяга Запада к России. Он тогда первым выдвинул
тезис, что вся допетровская история страны была подготовкой к реформе, и
потому роль царя, названного Великим, была чрезмерно деспотичной, н а п у
г а в ш е й поколения своеволием и яростной нетерпеливостью, хотя,
впрочем, что может быть более р у с с к и м, чем одержимая н е т е р п е л
и в о с т ь?! Именно он, Милюков, выдвинул тезис примирения славянофилов и
западников - течений, казавшихся непримиримыми, многого смог добиться в
сложной на взаимоуживание профессорской среде. Кто мог представить, что
учитель, Ключевский, бросит палку под ноги?!
славной войны!
коли Думать о заветном, о парламенте, так надобно сдвигать стулья,
сдвигать, но не растаскивать по углам!
году, после того как выступил на вечере памяти Петра Лаврова - главного
противника бунтарей во главе с Бакуниным. Он ведь на том памятном вечере
звал к примирению, к национальной гармонии, пугал возможностью террора -
отвратительного по своей жестокости, - коли не открыть путь реформам; он
звал к разуму, к эволюции, а пришли жандармы и увезли в дом
предварительного заключения на Шпалерной. И хотя ежедневно друзья
присылали в камеру пирожки с грибами и свежую астраханскую белужку,
чувство горестной обиды не оставляло доцента. Попросил абонемент в
Публичной библиотеке подобрать материалы по Петру, сказал, чтоб привезли
стол из дому, сел писать, работал самозабвенно. Когда стражник во время
прогулки сообщил об убийстве студентом Карповичем министра Боголепова,
испытал ужас: "А ну, как обвинят в подстрекательстве?! Касался ведь
террора, пусть даже порицал, но слово-то произносил, слово-то вылетело!"
Поэтому, когда вызвал на допрос генерал Шмаков и начал угрожать
полицейским всезнанием, требуя ч и с т о с е р д е ч и я, Милюков с трудом
сохранял лицо, не понимая, в чем ему надобно признаться, - ничего
противозаконного он не делал и в мыслях не держал. Шмаков и г р а л
горестное недоумение, звал к мужеству: "Вот, помню, допрашивал страдальцев
из "Черного передела", так те были горными орлами, сразу говорили: "Да, я
революционер, да, я хотел вашей гибели!" А теперь? Мелюзга пошла, воробьи
навозные". Милюков брезгливо отметил, что в голове тогда пронеслось:
обязав покинуть Питер. Уехал в Финляндию, там работал над книгой, туда
пришло известие, что по решению министерства осужден за г о в о р е н и е
л и ш н е г о на полгода тюрьмы. Испросил высочайшего разрешения на
отсрочку приговора, отправился в Англию совершенствоваться в языке. Когда
вернулся из-за границы и пришел в "Кресты", там принять отказались:
выходной день. Пришлось садиться в понедельник: камеру за ночь хорошо
вымели и проветрили, поставили стол побольше, чтоб удобнее было работать с
книгами. Однако срок отсидеть не удалось: по прошествии трех месяцев
вызвал министр внутренних дел Плеве Вячеслав Константинович. Грозный
сановник был любезен, пригласил в к р е с л а, к чаю; умно и
комплиментарно говорил о книге арестанта "Очерки по истории русской
культуры"; интересовался причиною "досадных недоразумений" с "дуборылами"
хлопотавшем за своего талантливого ученика перед его величеством государем
императором, который и повелел ему, Плеве, побеседовать с доцентом лично,
дабы вынести собственное суждение о Павле Николаевиче, обязанном, по
словам Ключевского (ставшего ныне наставником брата государя - Георгия),
приносить пользу русской науке, а не сидеть взаперти, словно какой
социалист.
потянулся к Плеве, и как он излил ему сердце, в ы с к о б л и л душу,
ничего не утаив про свои мысли об империи, ее настоящем и будущем.
исповедь Милюкова, - если б мы предложили вам пост министра народного
просвещения?
Плеве, какой следует дать, исходя из обостренного чувства перспективы,
какой угоден л е т о п и с и, а какой - ему, Милюкову. Ответил он по
вдохновенному чувствованию "яблочка". Последствия не анализировал - ему
казалось, что сослагательность, окрашенная юмором, будет угодна Плеве.
Учел он и то, что нет в России сановника, который бы не был падок на
достойно-умеренную лесть.
не менее скорее всего отказался б.
ваше превосходительство изволили мне предложить занять ваше место, место
министра внутренних дел...
рассказ Милюкова о культурной политике Петра, дивился б р и т в е н н о с
т и доцентового анализа и в заключение обещал завтра же доложить о беседе
государю.
Милюкова освободили. Сообщил ему об этом тот же Плеве. Чаем на этот раз не
потчевал, портфель не сулил. "Не вступайте с нами в борьбу, - хмуро
произнес он, - иначе сомнем. Я дал о вас государю положительный отзыв.
Езжайте к себе на дачу, живите спокойно, вы свободны". А потом были годы в
Америке и Англии - лекции, успех, овации студенческой аудитории,
знакомства с профессурой, раздумья о будущем империи, и эти-то раздумья
привели Милюкова в Загреб - надо было выстраивать концепцию мощного союза
славянских государств, который бы простирался от Адриатики до Великого
океана. Для этого царь должен дать империи конституцию и парламент, столь
необходимый в системе всеевропейского сообщества. Мощный славянский союз
лишь и способен нейтрализовать честолюбивые амбиции кайзера; блок России,
как матери славянства, Англии и Франции - будущее мира.
"кровавым" - слишком уж эмоционально, надобно готовиться к
парламентаризму, а там, в парламенте, следует избегать эпитетов), новый
курс лекций в Америке, возвращение в Париж, создание группы
"конституционных демократов", которых сразу же - по новой страсти к
сокращениям - обозвали кадетами; правые, из "Союза русского народа",
называли, впрочем, обиднее - "кадюки", для тех страшнее европейского
парламента ничего Нет, тем - только б по-старому, "как раньше", как при
покойном императоре, при том не поговоришь!
справляются, не согласился бы он, Милюков, пожаловать на переговоры в
Зимний дворец.
надо забегать. Переговоры будут".
вдруг близко и явственно увидел лицо Ленина. Впервые они встретились в
Лондоне - лидер большевиков пригласил его к себе. Милюков чувствовал себя
скованно в крошечной комнате Ленина, его тяготил дух спартанства и
тюремной, камерной, что ли, аккуратности. Ленин слушал Милюкова
внимательно, взглядывал быстро, о б ъ е м л ю щ е. Не перебивал, когда
Милюков критиковал статьи социал-демократов его, ленинского, направления,
которые вслед за своим руководителем настойчиво повторяли тезис о скорой и
неизбежной революции в России. Милюков взывал к логике, пытался доказать
необходимость эволюции, анализировал тактику "шаг за шагом", говорил о
действиях "на границе легальности", но не переходя этой границы. Ленин
хмыкнул: "Боишься - не делай; делаешь - не бойся". Милюков предложил
"столковаться". Ленин удивился: "Если вы уповаете на царя, если вы ждете
демократии от Плеве - как же мы столкуемся, Павел Николаевич? Мы говорим -
работа во имя революции, вы проповедуете: "Ожидание во имя эволюции". Вы,
простите за резкость, канючите; мы - требуем". Милюков тогда возразил:
сожалеюще посмотрел на Милюкова, ответил сухо, з а к а н ч и в а ю щ е:
"Свобода не принимает определений, Павел Николаевич. Или свобода, или ее
отсутствие".