так как звучали слишком недвусмысленно. Я подумал, невольно пожав при этом
плечами, что в моей личной жизни Вестфальский мир играет тоже некоторую
роль, несколько меньшую, чем зрительное воспоминание о лице Амара, но все же
несомненную.
начался легкий звон и я почувствовал, что все окружающее меня становится
невесомым и несуществующим. Это было похоже на приближение душевного
обморока, и в этом было чем-то соблазнительное ощущение надвигающегося и
почти сладостного небытия. Я сделал над собой усилие, закурил папиросу,
затянулся несколько раз и сказал:
Во-первых, мне от вас ничего не нужно, запомните это раз навсегда.
Во-вторых, мы действительно, как вы выразились, принадлежим к разным мирам,
и в том мире, где существую я, люди не шантажируют других, не пишут
анонимных писем и не занимаются доносами ни при каких обстоятельствах. Может
быть, если бы они прожили такую жизнь, как вы, это было бы иначе. То, что вы
имеете право на счастье, - ваше дело. Мне кажется, что это очень убогое
счастье. Но если этого вам достаточно, остается только вам позавидовать.
Если бы мне предложили переселиться в тот мир, где живете вы, я предпочел бы
пустить себе пулю в лоб.
этот разговор останутся между нами.
и тихо. затем я услышал безмолвный и бесформенный грохот - и понял, что
слежу за сражением, исход которого давно был решен, и его нельзя было ни
изменить, ни отсрочить, тем самым сражением при Лютцене, которое играло
такую значительную роль в истории Тридцатилетней войны.
было одно из наименее устойчивых представлений, которые я знал. Я только
позже понял, что все мои силы поглощались постоянным напряжением, в котором
я находился и которое было отражением глухой внутренней борьбы, никогда не
прекращавшейся. Она шла чаще всего в глубине моего сознания, в темных его
пространствах, вне возможности сколько-нибудь логического контроля. Мне
начинало казаться иногда, что я близок к победе и что недалек тот день,
когда и все мои тягостные видения исчезнут, не оставив даже отчетливого
воспоминания. Во всяком случае, они теперь все чаще и чаще становились почти
бесформенными; передо мной мелькали неопределенные обрывки чьего-то
существования, не успевающие проясниться, и мое возвращение к
действительности всякий раз приходило скорее, чем раньше. Но это еще не было
победой: время от времени все вдруг тускнело и расплывалось, я переставал
слышать шум улицы или говор людей - и тогда я с тупым ужасом ждал
возвращения одного из тех длительных кошмаров, которые я знал так недавно.
Это продолжалось несколько бесконечных минут; потом в мои уши врывался
прежний гул, меня охватывала короткая дрожь и за пей следовало успокоение.
в окрестности Фонтенбло, куда он меня неоднократно приглашал и куда я так и
не собрался. Я оставался в Париже совершенно один и проводил время главным
образом в чтении и долгих прогулках, и у меня не было денег, чтобы уехать
куда бы то ни было. Потом наступила осень; из притворенного окна уже тянул
почти зимний холодок. Весь январь месяц я провел в непонятном и тягостном
томлении; каждое утро я просыпался с предчувствием катастрофы, и каждый день
проходил совершенно благополучно. Это состояние раздражало и утомляло меня -
и я только изредка освобождался от него и становился таким, каким мне всегда
хотелось быть: нормальным человеком, которому не угрожает ни душевный
обморок, ни припадок безумия. Таким, в частности, я чувствовал себя всякий
раз, когда я попадал к Павлу Александровичу.
дома, мы сидели с ним за столом вдвоем, и он был в созерцательном
настроении. Затем мы перешли в кабинет, куда был подан кофе и где стояла
бутылка очень крепкого и сладковатого вина, которого я выпил несколько
глотков и которого он, по обыкновению, не пил вовсе. Он был в домашнем
бархатном пиджаке, но в рубашке с накрахмаленным воротничком. Я смотрел на
него и думал, что, вероятно, теперешний период его жизни - самый счастливый,
что лучшего времени он никогда не знал. Мне казалось, что ошибочным это
впечатление не могло быть. Все в нем - его движения, одновременно медленные
и уверенные, его походка, его манера себя держать, интонации его голоса,
который как будто бы стал глубже и значительнее, чем раньше, - все
подтверждало такое убеждение. В кабинете было очень тепло, особенно потому,
что, кроме центрального отопления, горел еще камин, и от легкого движения
воздуха чуть-чуть шевелились тяжелые портьеры на окнах. Я сидел в кресле и
остановившимся взглядом смотрел в огонь. Потом я перевел глаза на Павла
Александровича и сказал:
казаться, что время незаметно уходит назад, все дальше и дальше, и по мере
того, как оно уходит, я претерпеваю неуловимые изменения, - и вот, я ловлю
себя на том, что я ясно вижу, как я сижу, голый и покрытый шерстью, у входа
в дымную пещеру каменного века, перед костром, который разложил мой далекий
предок. Этакий милый вид атавизма.
Все, что нам принадлежит, все, что мы знаем, все, что мы чувствуем, мы это
получили во временное пользование от умерших людей.
иногда слышался тихий шелест их смещения. От тепла мне хотелось спать. Павел
Александрович сказал:
предвидел в ближайшем будущем, а оттого, наверное, что возраст уже почтенный
и это в какой-то степени, мой юный друг, естественно именно для моего
возраста. И что самое удивительное, я думаю о ней без всякого ужаса и даже
огорчения.
соблазнительное, нечто неподдельно торжественное и самое значительное.
Вспомните слова панихиды: "в лоне Авраама, Исаака и Иакова упокой..."
своды церкви, чей-то безыменный гроб, священника, дьякона, кадила, иконы,
неподвижный полет раззолоченных ангелов на Царских вратах и надпись наверху,
над ангелами, над всем этим наследством тысячелетий христианства: "приидите
ко Мне все труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы".
легче верить, чем другому. Потому что, видите ли, христианство это религия
бедных людей, и недаром в Евангелии есть слова по этому поводу, которые вы,
наверное, помните.
читать поучительнейшую энциклику папы, забыл которого, где доказывалось, что
взгляды церкви на богатство и бедность надо уметь правильно толковать. В
частности, об отдаче бедным не только всего имущества, но даже десятой его
части не может быть и речи: это недоразумение. Десятая часть - это с
процентов от дохода. Капитал же никакому христианскому обложению не
подлежит.
папа, жарясь много столетий на гигантской сковороде, успел понять свое
гибельное заблуждение по поводу взглядов церкви на имущественный вопрос.
le Franc, - продолжал Щербаков. - То есть что однажды на рассвете зимнего
дня мой труп найдут где-нибудь недалеко от Сены, рядом со скамейкой,
покрытой инеем. Это было бы естественно.
богатые похороны, вплоть до того, что мечтал: вот бы мне так умереть. И
теперь я иногда представляю себе собственную кончину именно так, не без
некоторого, я бы сказал, даже уюта:
готовность к последнему переходу, предсмертное причащение, траурное
объявление в газете - "со скорбью извещают о смерти Павла Александровича
Щербакова"... потом день и час погребения...
похоронная поэма? К тому же, насколько я знаю, у вас нет ни близких, ни
знакомых, не считая ваших недавних коллег, завещание вам оставлять не для
кого - и кто придет на ваши похороны? Так что даже с точки зрения чисто
обстановочной, так сказать, извините меня за откровенность, мне ваши мечты
кажутся спорными.
некоторой приятности.
следует вникнуть. Я сказал, что мне смерть всегда представляется как
катастрофа: мгновенная или медленная, неожиданная или естественная, но
именно катастрофа - призрак потустороннего ужаса, от которого стынет кровь.
Понятие уютности к этому никак не подходит. Он заметил, что такой взгляд в
моем возрасте - он подчеркнул это - понятен, и спросил, нет ли у меня, между
прочим, явной нелюбви к кладбищам.
военном лагере, на берегу Дарданелльского пролива, меня назначили по наряду
рыть могилы. Я рассказал это Павлу Александровичу. Кладбищем заведовал
пожилой усатый полковник, говоривший с сильным кавказским акцентом. Он
приходил несколько раз смотреть на мою работу и говорил: