чувствовала, что замирает, засыпает в ней родная речь. До ее двенадцати
лет жила, теперь пропадает. Родное слово молодо. Латынь же стара, как мир
или камень. А Евпраксии легко открывалась и латынь, и язык германцев, хоть
он у баронов был один, у аббатов второй, у кнехтов третий, у крестьян
свой, непохожий на другие, так что толком никто никого и не понимал.
Евпраксия понимала каждого, потому что схватывала то, что подразумевалось
меж слов. Радовалась своему умению, а заслышит пенье мамки Журины:
<...другая пылала, как я умирала...> - и опять вокруг тоска смертная. А
жить хотелось!
притемненные, нахмуренные, то снова ласковые, пронизанные золотым блеском,
такие прекрасные, что готова была жизнь целую отдать еще за один подобный.
сравнялись в невидимости и непостижимости с Киевом. Еще был где-то муж
маркграф, умирающий в бессильной злобе, чужой и вражий. Аббатиса
Адельгейда каждый раз, когда встречалась с русской княжной, говорила об
одном: все ближе-де время приезда брата моего, императора, в Кведлинбург.
О самой же Адельгейде рассказывали: ходит по ночам к юнцам, которые ей
приглянулись. Ночами темными приходит, горячая и неистовая, ровно дьявол,
а лицом ангел. Такая-де кровь у них императорская. И у сестры, и у брата.
тот что-то не спешил из Италии в Кведлинбург.
заросло>.
против непокорных итальянцев. В Италии он потерял первую свою жену и сына
от нее, в Италии его преследовали неудачи, унижения и позор, из Пармы
убегал столь быстро, что, выпрыгивая из окна, сломал ногу и потому прозван
был мстительными итальянцами Калекой. Со второй женой Агнессой из
Савойского дома прожил всего лет пять и умер все в той же Италии, на
которую потратил жизнь.
называли Черным и, как сказано, Калекой. Кому что сделал, тот и называл
императора в соответствии со сделанным. Так повелось издавна.
растерянность, затем все разом бросаются на то, что называется властью.
Адам Бременский так писал об этих событиях: <Управление государством, по
праву наследства, перешло, к великому вреду для всех, в руки женщины и
дитяти. Князья, с возмущением противясь правлению женщины и власти дитяти,
первоначально, дабы не оставаться под гнетом такого рабства, вернули себе
старинные вольности, а потом начали между собой спор, кто из них
могущественнее, и наконец подняли оружие против своего государя с
намерением свергнуть его с престола. Все это легче было видеть глазами,
чем теперь описать пером>.
германские архиепископы Адальберт Бременский и Ганно Кельнский были
провозглашены правителями, что должны были опекунствовать над малолетним
королем. <Хотя на словах, - как отмечает хронист, - они были миролюбивыми,
сердца их бились смертельной ненавистью друг к другу>. Оба забыли о
духовных обязанностях, отличались не святостью, а любовью к суете, сей
служанке знатных. Оба, как сказано некогда о Ксерксе, намеревались перейти
море и переплыть землю. Каждый чем дальше, тем яснее понимал, что
превзойти своего соправителя можно только одним способом: забрать власть
над малолетним императором. И вот, забывши о своем сане, выкрал Генриха
сначала Ганно, пряча его от матери и от своего соперника, потом то же
самое сделал Адальберт. Ганно пытался повлиять на Генриха суровостью,
Адальберт, наоборот, уступчивостью. Тот угнетал молоденькую душу,
выращивал в ней жестокость зверя, этот ее развращал и тоже пробуждал в ней
наклонности бесчеловечные. Магдебургский клирик Бруно, не принадлежавший к
сторонникам императора, сложил жизнеописание его детства и юности и
вынужден был прибегнуть к словам неприятным. Дескать, Генрих испорчен был
уже самим своим рождением, ибо лучше коль человек становится императором,
нежели рождается им. Маленький император куда больше кичился знаками своей
высшей власти и куда меньше старался достичь успехов в приобретении
мудрости пред богом и людьми. Ганно слишком круто взялся за воспитание,
руководствуясь словами писания, что царь ненаказанный погубит люди своя. И
чего же добился? Когда Генрих, как пишет хронист, <переступил век
простодушного детства и достиг юности, коя имеет такой простор для всего
дурного, и когда, таким образом, увидел себя в том пункте, где самосская
буква расходится в две стороны, он, оставляя без внимания ее правую,
тесную и крутую линию, избрал для себя левую дорогу, широкую и удобную,
уклонился решительно от стези добродения и вознамерился всецело отдаться
своим страстям>.
сравнивал дорогу человеческой жизни: сначала общая дорога жизни, затем
раздвоение: направо - тонкая и узкая линия добра, налево - широкий путь
зла. Как видим, клирики уже в те времена увлекались пышными выражениями,
особливо в случаях, когда вели речь о высших личностях в государстве.
рассказывает: Адальберт Бременский на роскошные яства молодому императору
израсходовал все свои запасы, и стольнику не на что было приготовить обед,
и вот тогда архиепископ просто спрятался в капелле и сделал вид, что
ревностно молится. Стольник начал стучать в дверь. Архиепископ, услышав
стук, пал на пол, будто совсем уже в отрешенном от всего молитвенном
рвении. Стольник, тихо войдя в капеллу, начал покашливать, чтобы обратить
на себя внимание архиепископа. Тщетно. Тогда стольник распростерся рядом с
Адальбертом и начал шептать тому на ухо: <Помолитесь, чтобы вам было что
сегодня поесть, ведь пока нет ничего, что можно бы с честью поставить на
ваш стол>. Адальберт вскочил на ноги: <Дурень! Что ты наделал! Ты прервал
мою беседу с богом! Если б ты видел хоть раз мою беседу с ангелами, как
сподобился мой живописец Трансмунд, ты никогда бы не осмелился
приблизиться ко мне в час молитвы!..>
<К чему привык человек в детстве, - приводит он слова царя Соломона, -
того не оставит и в старости!>
сказать, в противовес озлобленному канонику Бруно. Лишь говоря об
архиепископах Адальберте и Ганно, он соглашается с клириком: <Самое худое
- что они дали полную свободу юношеским увлечениям Генриха, вместо того
чтобы хранить его душу, как за печатью>.
Генрих осудил многое из своего прошлого и исправил то, что было возможно.
Начал преследовать вражду, насильство, хищничество>.
бедные владели им, ему служил мир, а он - бедным>.
в грозных чертах лица сияло некое особое достоинство>.
любовь, у кого - ненависть>.
говорил мало и, лишь выждав мысли других, высказывал свою>.
самом деле был император? И одинаковом ли оставался всю жизнь? Ведь тот
же, например, Отберт, столь высокими словами начинавший свою историю жизни
Генриха, далее пишет: <На этом я хотел бы прервать речь, ибо теперь
приходится коснуться раздоров, коварства, злодеяний, о которых писать
правду опасно, а врать - преступно>.
в судьбе самого Генриха, так и в его мыслях.
и тысяче императоров. Однако прозвища никакого он не получил ни от
современников, ни от потомков. Не смог ясно выразить себя, своих
намерений? Быть может, благодаря этому уберегся от прозвища, которое
приклеивают чаще всего человеку деятельному, но неминуемо ограниченному в
своих деяньях.
прославился. Изменялся всю свою жизнь.
каждый раз за что-нибудь зацепиться. За твердый стебель, за палку, за
камень. Больно, но нужно тереться и обдираться. Не вышло с одного захода,
начинает снова и снова.
император. Бросался в прихоти, в разврат, в жестокость, в бесчинства.
Потом становился хитрым, осторожным, осмотрительным. Не выдерживал долго.
Снова понесло, закрутило, снова захотелось безграничной свободы для себя,
захотелось сыпать щедроты и блага люду. Надолго ли? Пока побеждал врага
самого страшного и могущественного во все времена: римского папу. В той
борьбе обессилел, истощился, навсегда прилипло к нему слово, которым
обозначают высшую степень человеческой покорности: Каносса. Тысячу лет
потом будут говорить: <Идти в Каноссу>. А это он ходил - император Генрих.
С кем ходил? С женой, с малолетним сыном и с Заубушем.
Барон без подданных, человек без значения, уродливая тень императора
Генриха.