береза на высокой скорости!..
прекрасно.
страшноватые, и всегда нелепые....
где-нибудь на окраине. Они живы, здоровы, но у них ПРООПЕРИРОВАНЫ
глаза......
вроде бы, благонадежного писателя, вдобавок - уже покойного. Писатель
умер, проводили его торжественно и в полном соответствии с его
литературным чином, совсем немного времени миновало, еще урна с прахом его
стояла незахороненная в доме, - вдруг позвонили в дверь, явилась бригада в
штатском, с ордером на обыск и почему-то с миноискателем. Прощупали стены,
пол, рамы картин. Урну прощупали миноискателем. Небрежно пролистали
десяток наугад выбранных томов из титанической библиотеки и удалились так
же внезапно, как и возникли, унося с собой непонятный, вполне кафкианский,
набор предметов: антикварный чернильный прибор старой бронзы; пачку писчей
бумаги из рабочего стола; четыре столовых ножа; прижизненное издание
Батюшкова... И - никаких объяснений. И никаких обвинений. Только негласное
распоряжение: имя в статьях, очерках, рецензиях и предисловиях - не
упоминать.
самый, кому Сеня собирался подсунуть Станиславов роман, да так и не сумел,
- по слухам, умер тоже при каких-то сомнительных обстоятельствах: не то
застрелился спьяну, не то его застрелили - весь стол был залит кровищей и
забросан его мозгами, домработница, которая его первая обнаружила, слегка
помешалась даже от ужаса... Дело было взято на контроль Москвой, но так
ничего и не удалось объяснить толком. Что, впрочем, никого особенно не
удивило. (Домработницу - и это уже точно - засадили в психушку: то ли она
болтала лишнее, то ли и в самом деле потребовалось лечение - здесь тоже
никакой ясности не было).
Говорят, из-за какого-то стихотворения, но из-за какого именно, никто не
понимает. "Дабы карась не дремал", - многозначительно объяснил ситуацию
Сеня Мирлин, и видимо был прав.
нашего обкома небезгранично. Развели, понимаешь, сионистское гнездо,
понимаешь...
Леонид Ильич Брежнев!..." "Ну, зачем так официально? Зовите меня просто
Ильичом".
Красивая... - нагибается, читает латунную табличку на раме. - И недорогая!
Всего В РУБЕЛЬ..."
сколько коллективов выдвигает того или иного члена Политбюро.
Утверждалось, что таким образом можно установить истинную степень влияния
этих деятелей. Станислав насчитал: Брежнева выдвинули пятьдесят шесть раз,
Косыгина и Подгорного - по двадцать пять, Суслова и Кириленко - по десять.
Потом шел Кулаков - пять. Сеня Мирлин чертовски глубокомысленно и очень,
очень убедительно комментировал полученные результаты, а Виконт кривил
африканские свои губы и брюзжал: "Ерундой занимаетесь. Через десять лет их
никто и помнить-то не будет..."
тарелках, о филиппинских врачевателях... Возникали судорожные, похожие на
торопливую склоку (скорее, скорее, пока не запретили!) дискуссии в
популярных газетах. Виконт сочинил эпиграмму под Александр-Сергеича:
родственники близких знакомых. Уже из одноклассников двое уехали, один -
безукоризненно русский - специально для этого женился на еврейке. "Еврей -
это не национальность; еврей - это средство передвижения..." Тема для
шуток была благодатнейшая, и все шутили напропалую, но стишки, которые
принес откуда-то Жека Малахов, были, пожалуй, уже и не смешны.
быть, он и приближался. Шли обыски. Изымались тексты Солженицина и
Амальрика. За "Раковый корпус" не сажали - это считалось всего лишь
"упаднической литературой". Сообщали на работу, а там уж - как кому
повезет. А вот за "Архипелаг ГУЛАГ" лепили срок без всяких разговоров -
статья семидесятая УК РСФСР: хранение и распространение. Следователи (по
слухам) называли эту книгу "Архип", хуже "Архипа" ничего не было - даже
"Технология власти" в сравнении с "Архипом" была что-то вроде легкого
насморка. Говорили, что Андропов поклялся извести Самиздат под корень.
"Бесплодность полицейских мер обнаруживала всегдашний прием плохих
правительств - пресекая следствия зла, усиливать его причины". Наступило
новое время. Об оттепели начали забывать. Самые умные уже понимали, что
это - теперь уж навсегда. Об этом было лучше не думать.
пока их не принудит к добру необходимость".
"Познание не обязательно будет обещанием успеха или выживания; оно может
вести также к уверенности в нашем конце".
Михаила Евграфовича: "Только те науки распространяют свет, кои
способствуют выполнению начальственных предписаний".
солому ломит".
бесчестья мучило их и угнетало, словно дурная болезнь. Шатающийся басок
Галича обжигал их совесть так, что дух перехватывало. Надо было идти на
площадь. И бессмысленно было - идти на площадь. Не только и не просто
страшно - бессмысленно! Они были готовы пострадать, принять муку ради
облегчения совести своей, но - во имя пользы дела, а не во имя гордой
фразы или красивого жеста. Они не были совсем лишены понятия о чести, но
это понятие было для них, все-таки, вторично: двадцатый век вылепил их и
выкормил, а девятнадцатый лишь слегка задел их души золотым крылом своей
литературы и судьбами своих героев. Бытие мощно определяло их сознание.
Дело! Дело - прежде всего. В сущности, они по воспитанию своему и в самой
своей основе были - большевики. Комиссары в пыльных шлемах. Рыцари святого
дела. Они только перестали понимать - какого именно.
увезли. Ужас леденил его, била дрожь, зуб на зуб не попадал (а день был
жаркий, яркий, отвратительно радостный). В маминой комнате все было
разбросано и разворошено, словно сама беда прокатилась по ней беспощадными
колесами. Постель осталась не убрана... Ящики стола выдвинуты, и множество
бумаг разбросано по полу. И остатки завтрака отодвинуты в сторону, а на
столе таз с остывшей водой. Он понял, что мама держала в горячей воде
левую руку, а значит, мучилась сердечными болями с утра, они отдавали у
нее обычно в плечо и в руку, но в этот раз горячая ванна ей не
помогла......
больные неприкаянно бродили по кафельным полам, их было множество, самых