получилось, что захватил в полон, порушив данную клятву, тверского князя
Михайлу и тем вызвал сугубое кровопролитие и котору братню на Руси? Не
посылал ли тайных гонцов с отравою к великому князю литовскому Ольгерду?
Почто разрешал от клятвы литовских беглецов, выезжающих на Москву, и тем
учинял сугубое раздрасие с великим князем литовским? Почто не выезжал в
епархии Галича и Волыни для духовного окормления тамошней братии?
Вопросы были составлены дельно, толково и зло. Все ведь было: и обманный
плен тверского князя, и гибельные <литовщины>, и - да! - Алексий постоянно
разрешал от клятвы верности Ольгердовых подданных, бегущих в Залесскую
Русь... Да, вмешивался в дела западных епархий, сам не являясь ни в Галич,
ни на Волынь (чем окончило его <явление> в Киев, послы словно забыли).
Киприанова рука была тут во всем и даже в том сказалась, коих бояр
вызывали для беседы греки. Все то были ненавистники Вельяминовых, чем-то и
когда-то обиженные или утесненные Алексием люди. Патриарху должен был быть
представлен пристойный, умеренно обличающий доклад, который... Который меж
тем никак, ну никак не получался у Дакиана с Пердиккою!
Федором Свиблом из рода Акинфичей. Боярин сидел на лавке, откинувши рукава
крытого атласом выходного охабня (рукава нижнего зипуна забраны в шитые
серебром наручи, на пальце золотой перстень с дорогим камнем ясписом),
сидел и - не понимал.
отпустили восвояси; в набегах на Русь виноват Ольгерд; служилым людям воля
отъезжать господина своего, так и по <Правде>, и по обычаю надлежит; в
Киеве владыку яли по приказу Ольгердову и мало не уморили в яме, дак тут и
поезди, тово! Что касаемо отравы, симонии, поборов или иного чего, то лжа!
Батька Олексея всякой смерд на Москве держит яко отца духовного, и худа об
°м не говаривал никто! (С игуменами общежительных монастырей говорили
допрежь того, и отповедь была та же самая и паче того: владыку Алексия
разве святым не называли!)
провожали хмурыми взорами, и кто-то молодо и зло выкрикнул из толпы:
соскальзывали все въедливые греческие вопросы... И одно ясно стало для
византийских клириков: без сугубого разговора с великим князем ничего
здесь не совершишь!
осетрину, косились на белорыбицу и севрюжину, нарезанные ломтями, на блюда
с моченой брусницей, морошкой, огурцами, капустой... А за рыбной ухой
должна была последовать каша из сорочинского пшена с изюмом, пироги и
блины - помогай Бог! Так плотно есть на родине им не приходилось. Георгий
Пердикка (его мучили прострел, подхваченный морозной дорогою, и застарелый
геморрой, не дающий спокойно сидеть и спокойно думать) ворчал, поругивая и
московитов, и настырное ихнее гостеприимство, и тяжесть трапезы...
Впрочем, отправлял в рот стерляжью уху ложку за ложкою. Иоанн Дакиан
думал, рассеянно ел, рассеянно обтирал рушником руки и бороду. Не
получалось! Все было так и не так! Решал ли Алексий или кто иной, все одно
приходило признать, что решала вся Москва. В Константинополе при таковой
оказии уже набежал бы целый двор жалобщиков и хулителей, а здесь: <Батьку
Олексея не троньте!> Эко! Он воздохнул. Душою был Дакиан на стороне
Алексия и потому сейчас внимательно озирал сердитого и <развихренного>
спутника своего, прикидывая, мочно ли станет отклонить хулы, возводимые на
Алексия, и не получить в ответ доноса со стороны своего спутника (занятие,
обычное у византийцев той поры и еще вполне неведомое русичам: соединение
доносов друг на друга), что очень и очень могло навредить карьере. Дакиан
любил Алексия, но паче всего любил свой чин, оклад и покой и уходить из
патриаршей канцелярии куда-нибудь на Афон рядовым иноком не хотел сугубо.
Дакиана замутненный страданиями плоти и сытною трапезой взор, и Иоанн
быстро и благодарно склонил голову. Что скажет князь! Так в самом деле
будет спокойнее. А князь, по слухам, не вельми благоволит к старому своему
митрополиту...
на друга. Все-таки многодневный путь сквозь чуждые земли, ночлеги бок о
бок, одинокие и часто скудные трапезы, страх разбоев, когда их караван
нагоняли дикие всадники на косматых конях, выкрикивая угрозы на непонятном
языке, - все это сближало, сблизило обоих синклитиков, и ежели Пердикку не
припрет во время оно приступ его болезни, доноса на него, Дакиана, - даже
ежели они решат оправить владыку Алексия ото всех возводимых на него
укоризн - он не напишет... А Пердикка думал с тоскою о том, что теперь
надобно выходить за нуждою на мороз и он бы лучше воспользовался ночною
посудиной, поставленной им в келью, но было стыдно перед Дакианом, и
потому, когда тот поднялся, дабы выйти на двор, Пердикка с душевным
облегчением, даже с любовью проводил его взором...
звездные миры и, покосясь на толпившийся под воротами народ (и ночью не
уходят!), сам зашел за келью к тому месту, где надлежало справлять нужду.
Присел, ощущая одновременно холод и свежесть, запахи снега и дыма с
поварни, оправил одежды, невольно в сумерках улыбнувшись себе. На Руси ему
нравилось, тут были покой и простота жизни, невозвратно утерянные там, на
далекой родине, под тяжестью мраморных сводов, среди цветных колоннад, в
осаде толпы нищих и попрошаек.
душевным сокрушением напомнилась ему та давняя встреча с Сергием, за
тайную насмешку над коим был Дакиан наказан мгновенною слепотой. Ни
слепоты, ни последующего, соверш°нного Сергием исцеления от нее Иоанн
Дакиан объяснить себе так и не сумел, но опасливое уважение к русским
лесным инокам осталось у него с той поры на всю жизнь.
ведущей в застылый, в инее, монастырский сад. Москва чуть пошумливала в
отдалении, заливисто взлаивали псы. Откуда-то, верно с княжеского
оружейного двора, доносились звонкие удары по металлу. Ежели кончать жизнь
в стенах монастыря, то почему бы и не здесь, не в этой лесной стороне, где
жара летом и холод зимой, где ежегодно весною реки выходят из берегов, а
небо в ту пору так чисто и сине, как это никогда не бывает на юге.
отмечая часы. Какая-то старуха, замотанная в плат, в рваном овчинном
зипуне, метнулась ему под ноги: <Батюшко!> Он поднял руку для
благословления, но старая просила о другом:
истине>.
батюшко! Ежеден за него Бога молим!
свечу, оставив одну лампаду. Тотчас завел свою песню сверчок. Потрескивало
дерево. В горнице было жарко. От окна, затянутого бычьим пузырем, тянуло
свежестью. Они лежали рядом на широком соломенном ложе, укрытые духовитой
овчинною оболочиной, и думали. Пердикка, нашедший наконец удобную позу,
уже засыпал, всхрапывая, а Иоанн все думал и думал, составляя в уме
осторожные округлые слова в оправдание Алексия. Наконец и он смежил вежды.
не мог старцев общежительных монастырей (в первую голову Сергия
Радонежского с его племянником Федором и Ивана Петровского, признанного
начальника общежительным монастырям на Москве). Митяй любил вкусно поесть,
любил роскошь, любил красоту церковного обихода и пения, был неглуп и
премного начитан, и потому паки подчеркиваемая скудота и нарочитое лишение
всякого личного зажитка у общежительников претили ему.
покровительствующего общежительным обителям. И потому, не задумывая вдаль,
был про себя доволен тем, что несносного старца немного укротят прибывшие
из Константинополя греки. Чаял, что и князь, многажды недовольный
Алексием, будет рад не рад, но благожелательно примет патриарших
синклитиков. С тем и шел ко князю.
слова: <Сам же ты, княже...> - резко отверг:
Ржевы мало ему! - Он сорвался с лавки, крупно заходил по покою, не обращая
внимания на то, что Митяй, большой, осанистый, стоит перед ним так и не
усаженный в кресло. Дмитрий обернулся наконец, сжав кулаки. Обозрел
печатника своего почти враждебно.
Кого... Ежели... Сами поставим! А про то, что у нас с батькой Олексием, -
мне ведать! Не им! Так и передай! Да скажи, греков приму! Опосле! Ступай!
- бросил он, так и не посадивши Митяя.
багровея, начал понимать. Ведь умри в самом деле Алексий - а старик зело
ветх деньми! - и кто-то заместо иноземного Киприана возможет занять его
стол?! О столь головокружительной карьере он, белец, до сих пор еще и не
помышлял.
узрев, что рукою обвинителей водил доподлинно князь Ольгерд, и сугубо
утвердясь в своих прежних подозрениях.