вылечил, я и средствие знаю... Право бы, погостили, сударь, ей-богу, вот
великое слово, у нас погостили бы!..
и не докончил.
того с ног до головы Ярослава Ильича. Это был, конечно, честнейший и
благороднейший человек, но он теперь понял все, и, признаться, положение
его было весьма затруднительно! Ему хотелось, что называется, лопнуть со
смеха! Будь он один на один вместе с Ордыновым, - два такие друга! -
конечно, Ярослав Ильич не вытерпел бы и неумеренно предался порыву
веселости. Во всяком случае он сделал бы это весьма благородно, с чувством
пожал бы после смеха руку Ордынова, искренно и справедливо уверил бы его,
что чувствует удвоенное уважение к нему и что извиняет во всяком случае...
да, наконец, и глядеть не будет на молодость. Но теперь, при известной
своей деликатности, он был в самом затруднительном положении и почти не
знал, куда скрыть себя...
шевельнулось от неловкого восклицания Ярослава Ильича. - Я, то есть,
сударь, по глупости моей мужицкой, вот что сказал бы, - продолжал он,
ступив еще шаг вперед, - книжек вы, сударь, больно зачитались; скажу, умны
больно стали; оно, то есть как по-русски говорится у нас, по-мужицкому, ум
за разум зашел...
у вас непременно, - говорил он на удвоенные вежливости Ярослава Ильича,
который был не в силах долее его удерживать. - Прощайте, прощайте...
навестите нас, грешных.
глухо чувствовал, что его душит болезнь, но холодное отчаяние воцарялось в
душе его, и только слышал он, что какая-то глухая боль ломит, томит, сосет
ему грудь. Ему хотелось умереть в эту минуту. Ноги его подкосились, и он
присел у забора, не обращая более внимания ни на проходивших людей, ни на
толпу, начинавшую сбираться возле него, ни на оклики и расспросы
любопытных, его окруживших. Но вдруг из множества голосов раздался над ним
голос Мурина. Ордынов поднял голову. Старик действительно стоял перед ним;
бледное лицо его было важно и задумчиво. Это уж был совсем другой человек,
чем тот, который так грубо глумился над ним у Ярослава Ильича. Ордынов
привстал; Мурин взял его за руку и вывел из толпы...
Ордынова. - Не горюй, барин! - вскрикнул Мурин. - Ты молод, чего горевать!
свое холит, всяк свое добро бережет.
она! она!.. - проговорил он, и слезы градом, в три ручья, потекли из глаз
его. Ветер срывал их одну за другой с его щек... Ордынов утирал их рукой.
Жест его, взгляд, непроизвольные движения дрожавших посинелых губ - все
предсказывало в нем помешательство.
Отчего и как помешалась... зачем тебе знать? Только мне она и такая -
родная! Возлюбил я ее больше жизни моей и никому не отдам. Понимаешь
теперь!
мое сердце? Зачем я спознал Катерину?
зачем, - вымолвил он, наконец. - Женский норов не морская пучина,
распознать его распознаешь, да хитер он, стоек, живуч! На, дескать, вынь да
положь! Знать, и впрямь, барин, она с вами хотела уйти от меня, - продолжал
он в раздумье. - Побрезгала старым, изжила с ним все, насколько можно
изжить! Приглянулись вы, знать, ей больно сначала! Аль уж так, вы ли,
другой ли... Я ведь ей не перечу ни в чем; птичья молока пожелает, и молока
птичья достану; птицу такую сам сделаю, коли нет такой птицы! Тщеславна
она! За волюшкой гонится, а и сама не знает, о чем сердце блажит. Ан и
вышло, что лучше по-старому! Эх, барин! молод ты больно ! Сердце твое еще
горячо, словно у девки, что рукавом свои слезы утирает, покинутая! Спознай,
барин: слабому человеку одному не сдержаться! Только дай ему все, он сам же
придет, все назад отдаст, дай ему полцарства земного в обладание, попробуй
- ты думаешь что? Он тебе тут же в башмак тотчас спрячется, так умалится.
Дай ему волюшку, слабому человеку, - сам ее свяжет, назад принесет. Глупому
сердцу и воля не впрок! Не прожить с таким норовом! Я тебе это все так
говорю - молоденек ты больно! Ты что мне? Ты был да пошел - ты иль другой,
все равно. Я и сначала знал, что будет одно. А перечить нельзя! слова
молвить нельзя поперек, коли хошь свое счастье сберечь. Оно ведь, знашь,
барин, - продолжал философствовать Мурин, - только все так говорится: и
чего не бывает? За нож возьмется в сердцах, не то безоружный, с голыми
руками на тебя, как баран, полезет да зубами глотку врагу перервет. А
пусть-те дадут этот нож-от в руки, да враг твой сам перед тобою широкую
грудь распахнет, небось и отступишься!
шапку и лукаво, пристально смотрел на Ордынова.
двигайся!
действительно матерью дворника, возилась с пожитками бывшего жильца и
ворчливо вязала их в один большой узел.
подушку, всю вышитую шелками и гарусом, - ту самую, которую положила ему
Катерина, когда он сделался болен.
подобру-поздорову да, смотри ж, не шатайся, - прибавил он вполголоса,
отеческим тоном, - не то худо будет.
него последний взгляд, то невольно видно было, как прилив неистощимой злобы
закипел на лице его. Почти с отвращением затворил он дверь за Ордыновым.
на него. Она тотчас спросила его о здоровье и, узнав, в чем дело,
немедленно расположилась лечить. Старик немец самодовольно показал жильцу
своему, что он только что хотел идти к воротам и снова залепить ярлычок,
затем что сегодня аккуратно в копейку вышел задаток его, высчитывая из него
каждый день найма. Причем старик не преминул дальновидно похвалить немецкую
аккуратность и честность. В тот же день Ордынов занемог и только через три
месяца мог встать с постели.
однообразна, покойна. Немец был без особого норова; хорошенькая Тинхен, не
трогая нравственности, была всем, чем угодно, - но как будто жизнь навеки
потеряла свой цвет для Ордынова! Он стал задумчив, раздражителен;
впечатлительность его приняла направление болезненное, и он неприметно
впадал в злую, очерствелую ипохондрию. Книги не раскрывались иногда по
целым неделям. Будущее было для него заперто, деньги его выходили, и он
опустил руки заранее; он даже не думал о будущем. Иногда прежняя горячка к
науке, прежний жар, прежние образы, им самим созданные, ярко восставали
перед ним из прошедшего, но они только давили, душили его энергию. Мысль не
переходила в дело. Создание остановилось. Казалось, все эти образы нарочно
вырастали гигантами в его представлениях, чтоб смеяться над бессилием его,
их же творца. Ему невольно приходило в грустную минуту сравнение самого
себя с тем хвастливым учеником колдуна, который, украв слово учителя,
приказал метле носить воду и захлебнулся в ней, забыв, как сказать:
"перестань". Может быть, в нем осуществилась бы целая, оригинальная,
самобытная идея. Может быть, ему суждено было быть художником в науке. По
крайней мере прежде он сам верил в это. Искренняя вера есть уж залог
будущего. Но теперь он сам смеялся в иные минуты над своим слепым
убеждением и - не подвигался вперед.
эскиз создания, на котором (по молодости своей) в нетворческие минуты
строил самые вещественные надежды. Сочинение относилось к истории церкви, и
самые теплые, горячие убеждения легли под пером его. Теперь он перечел этот
план, переделал, думал о нем, читал, рылся и наконец отверг идею свою, не
построив ничего на развалинах. Но что-то похожее на мистицизм, на
предопределение и таинственность начало проникать в его душу. Несчастный
чувствовал страдания свои и просил исцеления у бога. Работница немца, из
русских, старуха богомольная, с наслаждением рассказывала, как молится ее
смирный жилец и каким образом по целым часам лежит он, словно бездыханный,
на церковном помосте...
в сумерки, в тот час, когда гул колоколов напоминал ему то мгновение, когда
впервые задрожала, заныла вся грудь его дотоле неведомым чувством, когда он
стал возле нее на коленях в божием храме, забыв обо всем, и только слышал,
как стучало ее робкое сердце, когда слезами восторга и радости омыл он
новую, светлую надежду, мелькнувшую ему в его одинокой жизни, - тогда буря
вставала из уязвленной навеки души его. Тогда содрогался его дух и мучение
любви жгучим огнем снова пылало в груди его. Тогда сердце его грустно и
страстно болело и, казалось, любовь его возрастала вместе с печалью. Часто
по целым часам, забыв себя и всю обыденную жизнь свою, забыв все на свете,
просиживал он на одном месте, одинокий, унылый, безнадежно качал головой и,