быть, я вообще из тех людей, которым плохо всегда и везде, и всякий раз
в том убеждал меня Морозкин.
скажешь, что твоя страна - большая помойка, будешь распинаться, как
страдал под коммунистами,- все равно поначалу тебе заплатят тридцать
сребреников, а потом используют и выкинут как сам знаешь что!
угодно, кем угодно, на любых условиях, согласился бы - сбежать! Заперли
меня в душной комнате, приговорили к четырем стенам, к вещателю с
задатками среднего гипнотизера, который рано или поздно научится
обыгрывать меня в карты и потеряет всякий интерес, к сладкой и
терпеливой Инне, которая нарожает ему на радость детей, к бабе Нине,
которая рано или поздно совратит отца Алексея в апокалиптическую ересь и
он станет на всех чагодайских перекрестках кричать о Страшном Суде. Но
какое право они имели меня поучать?
сталкивал лбами, а сам следил, что из этого выйдет и чья возьмет. Он и
меня, как мог, поддерживал, ибо знал, что скоро все ломаться начнет и
ему надо будет ловко с поезда на поезд пересесть. Степан Матвеевич этого
не скрывал, и я знал, чем ему обязан: если бы не Морозкин, я бы точно
сбежал из Чагодая и попался,- но он меня держал, как учат начинающих
теннисистов держать ракетку, словно птичку в руке,- не слишком крепко,
чтобы не задохнулась, и не слишком слабо, чтобы не выпорхнула.
закончилось, и подумалось мне тогда, что если правда, будто Россия
впереди мира идет - а Чагодай впереди России,- то получается, что не на
Елисейских полях, не на Курфюстендамм, не на Трафальгарской площади и не
на Манхэттене, а здесь, в Чагодае, на улице Урицкого, и находится
пресловутый центр мира. И оттого чагодайским гражданством, чагодайством
своим нужно гордиться, дырявым городком по обеим сторонам обмелевшей
речки. Но могла ли быть большая нелепость, чем считать его центром
мироздания и не о том мечтать, чтобы этот топоним изничтожить, а
назваться, например, Чагодаевым, почти как Чаадаевым, и толковать о
назначении России?
уходил рыбачить вверх по реке. В уютном лесистом месте, где Чагодайка
изгибалась и вода ударялась в крутой песчаный берег и закручивалась,
закидывал удочку и бездумно пялился на поплавок, застывший на туго
натянутой поверхности воды. Случалось, просиживал без единой поклевки
несколько часов подряд, но это было не важно: поток сознания, что мучил
меня днем и ночью, отравляя сновидения, иссякал и отпускал, как
отпускает наутро зубная боль. Я забывал о том, что я недоучившийся
студент, повздоривший со взрослыми людьми, не имея ни своей правды, ни
страдания, ничего, кроме ребячества и детского желания обратить на себя
внимание.
называется свободой, а точнее, волей. Всю жизнь я чувствовал себя
кому-то подотчетным и каждое действие соотносил с тем, что можно и что
нельзя. Я никогда не мог понять, как это ощущение поднадзорности
сочеталось во мне с расхлябанностью, но я жил так, словно каждый шаг был
для меня ограничен и кто-то устанавливал границы моего поведения. Этим
человеком в разные периоды моей жизни могли быть Золюшко, вьетнамец
Хунг, Алена, Инна или Горбунок - люди совершенно разные, противоположных
устремлений, жизненного опыта, нравственных качеств, но всякий момент я
зависел от чужой воли и как будто нарочно - и в этом состояло несчастье
мое - хотел найти ее составляющую.
словно присутствовал врожденный элемент служивости, потребности
следовать неким инструкциям, элемент, по сути, очень достойный, но в
моем случае он срабатывал разрушающе, и я бесконечно страдал от того,
что эти инструкции была размытыми или неподходящими, взаимоисключающими,
слишком требовательными или просто сомнительными и дурными. Я внутренне
стремился к тому, чтобы найти себе господина, ему одному повиноваться и
служить, но капризная и избалованная натура отвергала всех командиров
подряд и каждый раз требовала нового: я всю жизнь светил отраженным
светом и был зеркалом, в которое мог смотреться кто угодно, я хотел
нравиться всем - вот в чем был мой главный порок! - результат дурного
воспитания, затянувшейся, как желтушка новорожденных, инфантильности и
женской заласканности.
царство, страдавшая от каждого шага рядом со мной на чагодайских улицах,
в сумерках приходившая к моей палатке с распущенными прямыми светлыми
волосами, делала, в сущности, то же самое, оберегала меня, незаслуженно
утешала и баловала, тетешкала этакого увальня, и как с ее умом и женской
проницательностью могла этого не понимать?
невообразимых количествах огурцы, помидоры, на грядках среди ядовито
зеленых листьев лежали похожие на молочных поросят кабачки, цвела
картошка, наливались капустные кочаны, кусты смородины гнулись под
тяжестью ягод - и все надо было спешно консервировать, варить варенья,
солить, мариновать, как
потом открыть зимой банку и забыть в холодильнике.
милицейский газик. Я сделал несколько шагов - возле палатки стоял
Морозкин. Он задумчиво повертел в руках спиннинг и принялся брезгливо
копошиться в моих запасах.
все было... тихо!
жить в таежном зимовье, рыбачить и охотиться, чем сяду на отцовскую
землю. Но меня больше никто не трогал, вода в озере скоро остыла, полили
дожди, у отца начались неприятности, однако пришли они с неожиданной
стороны.
света, где можно было выращивать помидоры и огурцы с ранней весны до
поздней осени. Он боготворил сооружение, из-за которого выгнал меня из
дома, и проводил под его сводом в мягком и сыроватом тепле целые часы.
Денег теперь имел даже больше, чем раньше, но стал невероятно скуп и
ходил до дачи пешком, жалея истратить двадцать копеек на автобус. Когда
ему случалось на фазенде заночевать, экономил на электричестве,
обогреватель не включал, мерз и простужался. Жалко было глядеть на
могучего человека, вся жизнь которого сосредоточилась на шести сотках
земли, однако я даже помыслить не смел, какую цену папа был готов за
садоводческие радости заплатить.
борьбу с нетрудовыми доходами, отцу предложили или уничтожить теплицу,
или выложить на стол партбилет. Ему не могли простить, как это главный
редактор партийной газеты торгует помидорами с собственного огорода, и,
похоже, даже Морозкин им был не указ. Они не сомневались, что отец
испугается и разберет оранжерею, а за ним последуют остальные любители
земледелия, коих в Чагодае развелось так много, что в солнечные дни
подступы к городу переливались и сверкали, сбивая с толку вражеские
спутники, следившие за нашей маленькой частью противовоздушной обороны.
разбиралось его персональное дело, а послал по почте партийный билет,
ушел с работы и устроился сторожем в свой дачный кооператив. Произошло
это так стремительно, что оставалось только диву даваться, как в одной
чагодайской семье сразу два диссидента объявились, но еще больше
поразило меня то, что поступок отца открыто поддержал Морозкин и с
бранью обрушился на меня, будто это я хотел сломать его парник, исключал
из партии и прогонял с работы.
Матвеевич, глядя маленькими пьяными глазами, когда давно уже была
сыграна партия и выпита водка.- И все, что ты хочешь, и все, что хотят
подобные тебе,- указывать людям, как они должны жить.
растерянно оборачиваясь на батюшку, потому что больше искать поддержки
было не у кого.
солдаты приходили на огороды и им отдавали все, что они просили. Это
было совершенно нормально, только и слышалось: сыночек, сыночек, даже
прижимистая баба Нина кормила их обедами и еще давала еды с собой. Их
жалели, любили: ну как же, солдатики! Но за несколько лет защитники,
родимые превратились в стаю голодного воронья, которая налетала на
участки и брала и рушила все подряд. Они ходили по дачным улочкам с
наглыми глазами, смотрели, у кого что растет и где лежит, а ночью
залезали, считая себя вправе брать с Чагодая дань. Выносили запасы из
погребов, инструменты и стройматериалы, а после продавали их задешево
другим дачникам. Те знали, откуда это взялось, но все равно покупали
уворованное у таких же бедолаг.
падают в голодные обмороки, хотя воровали обычно старослужащие.
Огородники ходили в часть и пробовали жаловаться, но командиры слушали
чагодайцев равнодушно - солдат боялись. Чагодай и войско вступили в