вспоминая давние события находил в них новые детали, открывал новые мотивы и
тайные причины.
точно не имеет никакого значения. Вот уж теперь-то точно поздно.
пух: "Поезд ушел". И я ответил: "Ну, такой поезд я на пальце потащу за
веревочку".
ремешком скотогона на калмыцкий узел -- ты спросила: "А тебе надо, чтоб я
тебя любила? Или -- тебе и так... устраивает?" Я не нашел ответа, было
слишком много верных и все про одно, они промелькнули мгновенно, каждый
главный и единственный, не выбрать, так больно, и печально, и быстро
колотилось сердце, и я сумел только на выдохе: "Господи, дай мне любви этой
девочки, и больше мне от жизни ничего не надо".
"да" я искал один, чтоб ты поняла, как мне это было надо, я сказал тебе: "Ты
любишь меня. Когда ты сходишь по мне с ума, и прибегаешь, бросив все, и
обнимаешь, прижимаясь в отчаянье, и глаза твои сияют, и ты моя, и ты стонешь
со мной, и ты делаешь каждым касанием навстречу то же, что делаю я, и
чувствуешь то же, что чувствую я, -- ты любишь меня, и знаешь это, всем
естеством, и я это знаю и чувствую всем собой, потому что нет этого иначе".
дюйма. Ты не могла жить в мире ни с кем, потому что никогда не жила в мире с
собой. Жизнь кипела, искрилась, брызгала в тебе, и всего хотелось, и всего
было мало. Ты была такая светлая и радостная. С тобой было светло.
не читал, как открытую -- для меня одного! -- как тебя.
говорила: "Ага, какая весна, да?"
поэтому произносила речи о скуке и однообразии семейной жизни, в защиту
свободы и приключений. Ты предчувствовала свое будущее и боялась признать
поражение хоть в чем-то. И так ясно слышались в твоем голосе слабость и
желание, чтоб тебя опровергли, уверили, успокоили, что ты будешь надежно и
спокойно любима всю жизнь, и при этом будет все, что только можно придумать
прекрасного, интересного, необычайного, и ни при каких условиях ты не будешь
брошена -- даже если сама из самолюбия, противоречия, злости сделаешь все,
чтоб -- наперекор себе же -- остаться одна: не останешься, тебя всегда
сумеют понять, принять, примирить, сделать так хорошо и оставить с собой,
как в глубине души ты сама больше всего хочешь.
главное мое занятие, это вся моя жизнь: помнить, знать, понимать. И это --
огромная, огромная, неохватная жизнь! уверяю тебя...
укрыл бы я плащом от зимних вьюг, от зимних вьюг, и если б дали мне в удел
весь шар земной, весь шар земной, с каким бы счастьем я владел тобой одной,
тобой одной... вельветовые джинсы, латунный подсвечник, водка от ночного
таксиста, гитара, оленья шкура, рукопись и беломор... Письма пишут разные,
слезные, болезные, иногда прекрасные, чаще бесполезные, в письмах все не
скажется, и не все услышится, в письмах все нам кажется, что не так
напишется.
многими, жадны до жизни и веселья, мы мечтали о морях-океанах, собирались
прямиком на Гаваи, в пампасы... мэм-сагиб.
ты. Через много лет я ответил: "Он оставался внутри тебя". Его ты так
никогда в жизни и не преодолела, не бросилась в омут очертя голову, не
отдала себя всю безоглядно и без остатка, и поэтому не обрела взамен и
одновременно все, совсем все, что тебе так надо было, без чего ты так
никогда и не стала счастлива.
другое измерение. И твой голос, низкий, нежный, грудной: "Здравствуй, заяц.
Ну, как живешь?"
любил, так трясся, так видел в тебе только все самое лучшее, что подыгрывал
тебе, подлаживался, льстил -- и удивительно, в этом было больше правды, и мы
оба, как всегда, точно чувствовали меру правды и фальши в моих словах, и в
твоих тоже.
хотела: и приключения, и надежный базовый аэродром, и свобода маневра, и
романтическая любовь с разлукой...
всего в тебе -- потрясающая чуткость, отзывчивость, чистота тона: на каждое
мое движение, каждое слово, каждый жест -- ты поступала именно так, как было
истинно, как я хотел больше всего, мечтал. До тебя -- я полагал, что чувство
никогда не может быть полностью взаимно. И вдруг оказалось -- может... В
резонанс, в такт, в один стук сердца.
Бога: ты женщина, каких почти не бывает. Ты рядом -- уже свет праздника,
радости, любви, счастья. Взглядом, улыбкой, жестом, интонацией, беглым
поступком -- ты дарила мужчине полное ощущение того, что он -- желанен,
значителен, интересен, достоен, что он -- тебе и всем! -- единственный
такой, мужественный, сильный, красивый, замечательный. Это не было
сознательным воздействием -- это шло от твоей сущности, от жадного и
радостного приятия жизни, веры в нее, и эту радость и веру ты естественно,
как дыхание, разделяла с тем, кого встречала.
грызет?
лишь единожды. И ты испугалась -- порабощения собственным чувством. "Я не
позволяла себе чувствовать даже тысячную часть того, что чувствовала на
самом деле, чего хотела..."
-- чтоб не смогли сделать тебе больно. А я был счастлив немыслимому для меня
порабощению своим чувством. Вот где произошла нескладушка. И боялся, не мог,
не хотел делать больно; мне необходимо было -- оберегать тебя, а не
бороться.
раз употреблялись в жизни, и что тут скажешь нового, и какой в этом смысл,
нет в этом смысла, кроме одного, кроме одного: я говорю -- и я с тобой,
милая моя, родная, любимая, единственная моя, свет мой, и я вижу тебя, слышу
тебя, чувствую тебя, счастлив с тобой, как никогда и ни с кем в жизни. Не
было у меня никого ближе тебя.
и это тот последний дюйм, который решает все.
Ты не была самой красивой, или самой умной, или самой доброй -- я видел тебя
глазами ясно, я не идеализировал: ты была по мне, и каждый взгляд, вздох,
движение твои -- были навстречу, как в зеркале.
стеклянной стеной: чужие, отдельные, другие.
умнее... нет, это чушь: добрее, тоньше, благороднее... да и это не главное:
я был значительнее, крупнее, чем без тебя.
вдруг поступала согласно этой претензии, а под блеском глаз дрожала робость,
потому что суть была доброй и хорошей, и ты боялась быть такой, чтоб не
проиграть в жизни, чтоб не выглядеть слабой. А я настолько знал свою силу,
что не боялся поступать как слабый, и в результате ты поступала как сильная,
а я как слабый, хотя на деле было наоборот, и на деле получилось наоборот...
Господи, милая, как я помню все...
тебя. Давай напоследок, как тогда, мизинцем к руке, ага.
ГЛАВА V
лампа, зеленым был застлан письменный стол, и была старенькая трофейная
машинка, и пачка беломора у медной пепельницы, и черный чай в стакане с
серебряным дедовским подстаканником, и сам я был в том сне, тридцатилетний,
здоров и красивый, уверен и весел. И было восемь квадратных метров на улице
бомбиста Желябова, под самой кровлей, на крыши выходило окно, ветер с Невы
задувал в щели; оленья шкура прибита к стене, ветка вербы в снарядной гильзе
на книгах, и битая гитара на гвоздике корябана: "Мангышлак", "Таймыр",
"Фергана", "Камчатка", "Алтай".
куранты, слала тонкий дым папироса в витое зыбкое пространство, зыбкая ложь,
пронзительный мираж.
последнего пристанища. Метельный город, тяжелый иней, ночных прохожих ютить
в глазах, твое ли слово, твое ли имя ловить губами и осязать, мой Петербург,
как тесно спится твоим Сенатским площадям, все чаще вглядываюсь в лица: кого