одеваться у хорошего портного, вроде моего родителя. Когда он найдет, наконец,
работу, то отдаст все, что задолжает. В этом Пол никогда не сомневался. Он был
кристально честным человеком. Но мечтателем. Он приехал из Индианы. И как все
мечтатели из Индианы, он был весь из себя такой приятный, такой обходительный,
добродушный, сладкоречивый, что будь он замечен в кровосмесительной связи, и то
мир простил бы его. Когда он напяливал галстук что надо, когда трость и перчатки
были соответствующими, когда лацканы ложились плавно и башмаки не скрипели,
когда в животе булькало полкварты ржаного виски и на улице не слишком лило или
мело, тогда он обрушивал на вас такой поток горячей любви и понимания, что даже
торговцы всяким портновским прикладом, которых не брало никакое проникновенное
слово, бывали сражены на месте. Пол, когда у него все складывалось наилучшим
образом, мог подойти к человеку, любому человеку в этом Божьем мире, взять его
за отворот пальто и затопить любовью. Никогда я не встречал никого, кто обладал
бы такой силой убеждения, таким магнетизмом. Когда любовь начи-
564
нала подниматься в нем, чтобы выхлестнуть наружу, он был непобедим.
Пол говорил: "Начните с Марка Аврелия или Эпиктета, а дальше само пойдет". Он не
давал совета изучать китайский или зубрить провансальский: он начинал с падения
Римской империи. Моей мечтой в те дни было заслужить одобрение Пола, но ему
трудно было угодить. Он хмурился, когда я показывал ему "Так говорил
Заратустра". Хмурился, когда заставал меня сидящим с карликами и пытающимся
толковать смысл "Созидательной эволюции". Больше всего он не выносил евреев.
Когда появлялся Бунчек-закройщик с мелком в руке и метром, висящим на шее. Пол
становился чрезмерно вежлив и говорил снисходительным тоном. Он знал, что Бунчек
ни в грош его не ставил, но, поскольку Бунчек был правой рукой родителя, он его
обхаживал, осыпал комплиментами. Так что в конце концов даже Бунчек вынужден был
признать, что в Поле что-то есть, какое-то необыкновенное своеобразие, которое,
невзирая на его недостатки, заставляет всех чувствовать расположение к нему.
Внешне Пол был сама жизнерадостность. Но в душе у него царил мрак. Время от
времени Кора, его жена, вплывала в ателье и с глазами полными слез умоляла
родителя повлиять на Пола. Они обычно стояли у круглого стола подле окна и тихо
переговаривались между собой. Она была красивой женщиной, его жена, высокой,
статной, голос -- глубокое контральто, которое, казалось, дрожало от
сдерживаемой муки, когда она называла имя Пола. Я мог видеть, как родитель
кладет руку ей на плечо, утешая и без сомнения обещая сделать все возможное. Она
любила родителя, мне это было видно. Она обычно стояла вплотную к нему и
заглядывала в глаза так, что невозможно было устоять. Иногда родитель надевал
шляпу и они вместе спускались на лифте, держась за руки, словно направлялись на
похороны. Они шли снова искать Пола. Никто не знал, где его искать, когда у него
начинался очередной запой. На несколько дней он исчезал из поля зрения. Ну и
конечно, однажды он объявлялся, подавленный, кающийся, приниженный, и умоляя
всех простить его. Одновременно он протягивал свой костюм, чтобы его почистили
от грязи и пятен блевотины, подштопали на коленях.
После запоев Пол бывал особенно красноречив. Он разваливался в одном из глубоких
кожаных кресел -- перчатки в одной руке, тросточка -- между ног, и закатывал
речь о Марке Аврелии. После больницы, где ему вылечили свищ, он стал говорить
еще лучше. То, как он усаживался в большое кожаное кресло, заставляло меня
думать, что он приходил в ателье явно потому, что нигде больше не мог
565
найти столь располагающего сиденья. Процедура усаживания в кресло и вставания с
него была мучительной. Но когда она благополучно завершалась. Пол, казалось, был
на седьмом небе от счастья, и речь струилась с его уст волнами бархата. Родитель
был готов слушать его день напролет. Он частенько повторял, что Пол не лезет за
словом в карман, и на его языке это означало, что лучше Пола нет на свете
человека и что у него пылкая душа. И когда Пол чересчур мучился угрызениями
совести, заказывая очередной костюм, родитель успокаивал его, приговаривая:
"Ничто не может быть слишком хорошо для тебя. Пол... ничто!"
Должно быть, Пол тоже распознал в моем старике родственную' душу. Никогда прежде
не доводилось мне видеть двух людей, глядевших друг на друга с таким восторгом
обожания. Порой они стояли друг против друга и смотрели один другому в глаза,
пока не выступали слезы. Это правда, ни тот, ни другой не стыдился своих слез --
вещи, о которой нынешний мир, похоже, совсем позабыл. Я как сейчас вижу
простоватое веснушчатое лицо Пола, его довольно толстые губы', которые
подергивались, когда родитель в тысячный раз повторял ему, какой он чертовски
замечательный парень. Пол никогда не говорил с родителем о вещах, в которых не
разбирался. Но о чем-то простом, обиходном он рассуждал с такой серьезностью,
выказывая такую бездну доброты, что душа родителя, казалось, воспаряла к
небесам, и когда Пол уходил, вид у него становился похоронным. Он уединялся в
своем крохотном уютном кабинете и сидел там в тишине и одиночестве, глядя,
словно в трансе, на ряды проволочных корзинок, заполненных неотвеченными
письмами и неоплаченными счетами. Когда я видел его в подобном состоянии, это
обычно так действовало на меня, что я тихонечко ускользал вниз по лестнице и
отправлялся домой по Пятой авеню до Бауэри, от Бауэри до Бруклинского моста, там
через мост и мимо вереницы дешевых ночлежек, протянувшихся от здания
муниципалитета до Фултон-Ферри. И если дело происходило летним вечером и у
дверей ночлежек толпились праздные обитатели, я жадно вглядывался в их
изможденные фигуры, думая, сколь много среди них таких, как Пол, и я не понимаю
в жизни что-то такое, что делает этих явных неудачников привлекательными для
других. Счастливчиков-то я повидал, когда они были без штанов; я видел их
скрюченные позвоночники, хрупкие кости, их варикозные вены, опухоли, впалые
груди, толстые животы, отвисшие от того, что столько лет мотались, как бурдюки.
Да, я хорошо знал все расфуфыренные ничтожества -- у нас
566
в списке числились лучшие семьи Америки. А какие нам представали гной и грязь,
когда они вываливали перед нами свое грязное белье! Можно было подумать, что,
раздеваясь перед своим портным, они испытывали потребность выплеснуть и всю
мерзость, что скопилась в прикрытых сверху выгребных ямах, в которые они
превратили свои души. Все эти красивые болезни от скуки и богатства. Разговоры о
себе ad nauseam*. Вечно "я", "я". Я и мои почки. Я и моя подагра. Я и моя
печень. Когда я думаю о жутком геморрое Пола, о его восхитительном свище,
который ему вылечили, о всей той любви и откровении, что ему принесли его
опасные раны, он представляется мне не человеком нашего века, но родным братом
Моисея Маймонида, который, будучи в плену у мусульман, оставил нам поразительные
научные трактаты о "геморроях, бородавках, чирьях" и прочем.
Все эти люди, в которых родитель не чаял души, умирали быстро и внезапно. Пола
смерть настигла, когда он был на море. Он утонул близ берега, где воды было по
колено. Сказали: сердечный приступ. И вот в один прекрасный день из лифта вышла
Кора, облаченная в траур, и залила слезами все ателье. Никогда она не казалась
мне такой красивой, такой милой, такой соблазнительной. Особенно ее зад -- я
помню, как ласкающе облегал бархат ее фигуру. Опять они стояли у круглого стола
близ окна, но на сей раз у нее ручьем текли слезы. И опять родитель надел шляпу,
и вниз они спустились на лифте, держась за руки.
Вскоре после этого родитель, по какой-то непонятной прихоти, заставил меня
навестить жену Пола и принести ей мои соболезнования. Когда я позвонил в двери
ее квартиры, меня била дрожь. Я почти ждал, что она выйдет абсолютно голой,
может быть, с траурной лентой через груди. Я совершенно потерял голову от ее
красоты, ее возраста, ее схожести с дурманящим растением из Индианы, от ее
духов. Она встретила меня в траурном платье с низким вырезом, красивом
облегающем платье из черного бархата. Я впервые оказался тет-а-тет с женщиной,
недавно лишившейся мужа, женщиной, чьи груди, казалось, рыдали навзрыд. Я не
знал, что мне говорить, особенно о Поле. Я заикался и краснел, и когда она
предложила сесть рядом с ней на кушетку, от неловкости чуть не упал на нее.
Сидим на низкой кушетке, в комнате разливается приглушенный свет, ее крутое
бедро трется о мое, мой молодец рвется в бой, и вся эта бодяга о Поле, о том,
какой ___________
* До тошноты (лат.)
567
он был замечательный, наконец, я наклонился над ней и, не говоря ни слова,
задрал ей платье и заправил молодца куда следует. И когда я начал охаживать ее,
она разразилась стенаниями, исступленными и отчаянными, прерываемыми судорожными
всхлипами и воплями восторга, и боли, повторяя без конца: "Этого я от тебя не
ждала.. этого я от тебя никогда не ждала!" И когда все было кончено, она содрала
с себя бархатное платье, красивое траурное одеяние с низким вырезом, и привлекла
к себе мою голову и сказала: целуй меня, и стиснула своими сильными руками так,
что чуть не переломила пополам, и стенала, и горько рыдала. А потом встала и
несколько минут ходила нагая по комнате. И наконец опустилась на колени перед
кушеткой, на которой я лежал, и сказала слабым, полным слез голосом: "Ты
обещаешь любить меня всегда, правда? Обещаешь?" Да, отвечал я, шуруя одной рукой
у нее меж ног. Да, отвечал я, и сказал себе, каким же придурком ты был, что ждал
так долго. Она исходила соком у меня под рукой, такая по-детски наивная, такая
доверчивая, почему бы кому-то было не прийти и не понять, что к чему. Она была
легкой добычей.
Забавница и шутница! Регулярно, каждый сезон случалось несколько смертей. Когда
это бывал славный парень вроде Пола или Джулиана Легри, когда буфетчик, который
ковырял в носу ржавым гвоздем, -- сегодня дружелюбный и приветливый, завтра
мертвый, -- но с регулярностью смены сезонов старые кретины отдавали концы один
за другим. Alors* ничего не оставалось, как перечеркивать наискось красными
чернилами правую колонку в гроссбухе и помечать: "УМЕР". Каждая смерть приносила
небольшой заказ -- новый черный костюм или же черные повязки на левый рукав
пальто. Те, кто заказывал траурные повязки, были, как говорил родитель,
скупердяями. И это было так.
Умирали старики, и на их место приходила светская молодежь. Светская, молодежь!
Этот боевой клич раздавался на авеню всякий раз, когда у нас появлялись фраки на
продажу. Славной бандой молодых хлыщей была она, эта светская молодежь.
Картежники, ипподромные "жучки", биржевые маклеры, бездарные актеришки,
боксеры-профессионалы и тому подобное. Сегодня богачи, завтра без гроша в
кармане. Ни чести, ни совести, ни чувства ответственности. Славной компанией
гнилых сифилитиков были они, большинство из них. Возвращавшимися из Парижа или
Монте-Карло с похабными открытками или
_____________