родня, чужая кровь, и хвать Петеньку на руку, а другою за
кольцо, открывает лаз, -- свети, говорит, и ну с Петенькой по
лесенке под землю.
не понимала, тогда уже была в повреждении ума. Только он
злодей с Петенькой под выступ пола ушел, она творило, то есть
это крышку лаза назад в раму хлоп, и на замок, и тяжеленный
сундучище надвигает на люк и мне кивает, пособи, мол, не могу,
тяжело. Надвинула, и сама на сундук, сидит, дура, радуется.
Только она на сундук села, изнутри ей разбойник голос подает и
снизу в пол стук-стук, дескать, лучше выпусти добром, а то
сейчас буду я твоего Петеньку кончать. Слов-то сквозь толстые
доски не слышно, да в словах ли толк. Он голосищем хуже
лесного зверя ревел, страх наводил. Да, кричит, сейчас твоему
Петеньке будет конец. А она ничего не понимает. Сидит,
смеется, мне подмигивает. Мели, мол, Емеля, твоя неделя, а я
на сундуке и ключи у меня в кулаке. Я тетю Марфушу и так и
сяк. В уши ору, с сундука валю, хочу спихнуть. Надо подпол
открыть, Петеньку выручить. Да куда мне! Нешто я с ней слажу?
глазами вертит, не слушает.
жизни навидалась-натерпелась, такой страсти не запомню, век
буду жить, век буду слышать Петенькин голосок жалостный, --
закричал-застонал из-под земли Петенька ангельская душенька,
-- загрыз ведь он его на смерть, окаянный.
со старухой полоумною и разбойником этим душегубом? А время-то
идет. Только я это подумала, слышь под окном Удалой заржал,
нераспряженный ведь он все время стоял. Да. Заржал Удалой,
словно хочет сказать, давай, Танюша, скорей к добрым людям
поскачем, помощь позовем. А я гляжу, дело к рассвету. Будь
по-твоему, думаю, спасибо, Удалой, надоумил, -- твоя правда,
давай слетаем. И только я это подумала, чу, слышу, словно мне
опять кто из лесу: "Погоди, не торопись, Танюша, мы это дело
по-другому обернем". И опять я в лесу не одна. Словно бы петух
по-родному пропел, знакомый паровоз снизу меня свистком
аукнул, я этот паровоз по свистку знала, он в Нагорной всегда
под парами стоял, толкачем назывался, товарные на подъеме
подпихивать, а это смешанный шел, каждую ночь он в это время
мимо проходил, -- слышу я, стало быть, снизу меня знакомый
паровоз зовет. Слышу, а у самой сердце прыгает. Нужли, думаю,
и я вместе с тетей Марфушей не в своем уме, что со мной всякая
живая тварь, всякая машина бессловесная ясным русским языком
говорит?
Схватила я фонарь, не больно-то ведь как развиднело, и как
угорелая на рельсы, на самую середку, стою промеж рельс
фонарем размахиваю взад и вперед.
ветра тихо-тихо, ну просто сказать, тихим шагом шел.
Остановила я поезд, машинист знакомый из будки в окошко
высунулся, спрашивает, не слышно, что спрашивает, -- ветер. Я
машинисту кричу, нападение на железнодорожный пост,
смертоубийство и ограбление, разбойник в доме, заступитесь,
товарищ дяденька, требуется спешная помощь. А пока я это
говорю, из теплушек красноармейцы на полотно один за другим,
воинский был поезд, да, красноармейцы на полотно, говорят "в
чем дело?", удивляются, что за притча поезд в лесу на крутом
подъеме ночью остановили, стоит.
потоньше Петеньки тоненьким голоском пищит, смилуйтесь,
говорит, люди добрые, не губите, больше не буду. Вытащили его
на шпалы, руки ноги к рельсам привязали и по живому поезд
провели -- самосуд.
Попросилась: возьмите меня, дяденьки, на поезд. Взяли они меня
на поезд, увезли. Я потом, не соврать, полземли чужой и нашей
объездила с беспризорными, где только не была. Вот раздолье,
вот счастье узнала я после горя моего детского! Но, правда, и
беды всякой много и греха. Да ведь это все потом было, это я в
другой раз расскажу. А тогда с поезда служащий железнодорожный
в сторожку сошел, казенное имущество принять и об тете Марфуше
сделать распоряжение, ее жизнь устроить. Говорят, она потом в
сумасшедшем доме в безумии померла. А другие говорили,
поправилась, выходилась.
расхаживали по лужайке. Потом прибыл грузовик, неуклюже и
громоздко завернул с дороги на поляну. На грузовик стали
погружать ящики. Гордон сказал:
прибавил: -- Так было уже несколько раз в истории. Задуманное
идеально, возвышенно, -- грубело, овеществлялось. Так Греция
стала Римом, так русское просвещение стало русской революцией.
Возьми ты это Блоковское "Мы, дети страшных лет России", и
сразу увидишь различие эпох. Когда Блок говорил это, это надо
было понимать в переносном смысле, фигурально. И дети были не
дети, а сыны, детища, интеллигенция, и страхи были не страшны,
а провиденциальны, апокалиптичны, а это разные вещи. А теперь
все переносное стало буквальным, и дети -- дети, и страхи
страшны, вот в чем разница.
5
сидели они опять, Гордон и Дудоров, где-то высоко у раскрытого
окна над необозримою вечернею Москвою. Они перелистывали
составленную Евграфом тетрадь Юрьевых писаний, не раз ими
читанную, половину которой они знали наизусть. Читавшие
перекидывались замечаниями и предавались размышлениям. К
середине чтения стемнело, им стало трудно разбирать печать,
пришлось зажечь лампу.
того, что с ним случилось, Москва казалась им сейчас не местом
этих происшествий, но главною героиней длинной повести, к
концу которой они подошли с тетрадью в руках в этот вечер.
войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все
равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные
годы, составляя их единственное историческое содержание.
пришла, что именно в этот вечер будущее расположилось ощутимо
внизу на улицах, что сами они вступили в это будущее и отныне
в нем находятся. Счастливое, умиленное спокойствие за этот
святой город и за всю землю, за доживших до этого вечера
участников этой истории и их детей проникало их и охватывало
неслышною музыкой счастья, разлившейся далеко кругом. И книжка
в их руках как бы знала все это и давала их чувствам поддержку
и подтверждение.
* Часть семнадцатая. СТИХОТВОРЕНИЯ ЮРИЯ ЖИВАГО *
1. ГАМЛЕТ
2. МАРТ