кончается мир" (Так кончается мир / Так кончается мир, / Не с грохотом, но
со всхлипом), гибель миропорядка у Рейна сопровождается пошленьким
мотивчиком, шлягер ом тех самых тридцатых или сороковых годов, чью
тональность и эстетику стихотворение Рейна, как правило, воспроизводит то
метрическим эквивалентом синкопы, то выбором детали. Более того, гибель
миропорядка у этого поэта не единовременна, но постепенна. Р ейн - поэт
эрозии, распада - человеческих отношений, нравственных категорий,
исторических связей и зависимостей, любого двучлена, включая ядерный, - и
стихотворение его, подобное крутящейся черной пластике, - единственная
доступная этому автору форма
довершение всего, поэт этот чрезвычайно вещественен. Стандартное
стихотворение Рейна на 80% состоит из существительных и имен собственных,
равноценных в его сознании, как, впрочем, и в
менее всего - прилагательные. В результате у читателя зачастую складывается
ощущение, что предметом элегии оказывается сам язык, самые части речи, как
бы освещенные садящимся солн цем прошедшего времени и отбрасывающие поэтому
в настоящее длинную тень, задевающую будущее.
по крайней мере, естественным продуктом ретроспекции, таковым не является.
Ибо избыточная вещность, перенасыщенность существительными были присущи
поэтике Рейна с самого нача ла, с порога. Уже в самых ранних стихотворениях
Рейна конца 50-х годов - в частности, в его первой поэме "Артюр Рембо" -
бросается в глаза своего рода "адамизм", тенденция к именованию, к
перечислению вещей этого мира, младенческая почти жадность к сло вам. В
каждом следующем стихотворении они были другими, "кварталы уходили в
анилин", "рычали тигры в цирке на гастролях, / гудел орган в проветренных
костелах", "ушанка терлась в пробор", "мотоцикл" знаменитого циркового
каскадера Маевского рифмовался с "черепаховым магазином", "новые линкоры" на
черноморском рейде в строю передавали фокстрот, и на берегу Финского залива
"В кровосмесительском огне / полусферических закатов / вторая жизнь являлась
мне, / ладони в красный жир закапав". Открытие мира у это го поэта
сопровождалось развитием дикции. Впереди лежала если не жизнь, то во всяком
случае огромный словарь. В одном из первых услышанных мною стихотворений
Евгения Рейна, "Японское море", начинавшемся строчкой "Пиво, которое пили в
Японском море... ", были такие строфы:
паузником, почти алогичным - на грани проговора - синтаксисом, помесью
бормотания и высокой риторики, пристальностью взгляда и сознания,
зажеванностью откровения в "Век раз бегается... ", где виден океан и слышно
сообщение о смерти автора "Середины века". Стихи Рейна замечательны именно
этим поразительным для всех органов восприятия моментальным соединением -
реакцией, если угодно (и если иметь в виду его диплом инженера-х имика),
зрения, слуха и сознания и способностью взглянуть на полученное извне,
забормотать результат реакции - результат опыта, поставленного над собой или
над миром.
палитру русской поэзии - причем (поскольку у нас любят приоритеты) сделал
это гораздо раньше тех, кому расширение это официально приписывается; он
расширил - раскачал - также и
полагать, все в порядке, ибо оспаривать глубину отчаяния, чернеющую в этих
стихах, и степень усталости от него мало кому из соотечественников - падких
до любых лавров - придет в голов у. За четверть века лирический герой Рейна,
этот "Двух столиц неприкаянный житель" и "сам себе командир", проделал
довольно чудовищную эволюцию до обращенного к Творцу: "Или верни мне душу, /
Или назначь никем" и - если уж мы заговорили об эволюции - д о: "Я -
бульварная серая птица... " Пение этой бульварной птицы поистине
душераздирающе, не столько даже своим тембром, сколько тем, что в нем слышна
не жалоба, но полное безразличие к своему щебету. При этом, зрению данной
птицы присуща его неизменная ястребиная острота, придающая обычно
стихотворениям Рейна сходство с живописью, - с тем, впрочем, отличием, что
задник в них всегда прописан гораздо отчетливее, чем передний план. В этой
размытости переднего плана и, прежде всего, авторской в нем фигуры ,
сказывается то же самое равнодушие автора к своему лирическому герою, в
конечном счете - к самому себе. Существование подобного отношения к вещам,
существование такого стихотворца усложняет жизнь современникам. В
присутствии Рейна петь чистую радость жизни - так же, впрочем, как и
повествовать о ней в сугубо минорном ключе - представляется трудоемким. Если
прежде бороться с этим можно было замалчиванием его творчества, непечатанием
его стихотворений или кастрацией их в печати, теперь это осуществим о
посредством упреков в старомодности его технических средств, в повторяемости
сюжета и интонации. Основания для этих упреков, увы, могут быть в лучшем
случае чисто демографическими, т. е. опираться на появление на литературном
поприще новых дарований, т ребующих к себе внимания. При всей естественности
такого побуждения, уступка ему обещает дорого обойтись прежде всего именно
самим этим новым дарованиям, ибо в каком бы жанре они ни выступали, у
читателя будущего не будет иного выбора, кроме как восприня ть их в качестве
рейновских эпигонов.
когда автору исполнилось 50 лет. Публикацию двух последующих, с интервалами
в приблизительно два года, следует, видимо, рассматривать как торжество
справедливости. К сожалению , проблема с торжеством справедливости,
заключается, по определению, в том, что оно наступает всегда с опозданием. В
данном случае - с опозданием в четверть века. Выход в свет "Береговой
полосы" и "Темноты зеркал" с вышеупомянутым интервалом предполагае т
восстановление естественного процесса существования поэта в литературе. Это,
боюсь, не соответствует действительности. Мы имеем дело не с естественным
процессом, но с его имитацией - с мичуринской, так сказать, прививкой,
клейких лепестков к сожженном у дереву. Это звучит, должно быть, несколько
мелодраматично, но слишком уж похоже на правду, чтоб от такого сравнения
удержаться. Есть, к слову сказать, нечто труднопереносимое во всех этих
нынешних запоздалых и посмертных публикациях: в жадности, с кото рой
издатель - а зачастую и сам автор - кидается на внезапно предоставившиеся
возможности. Что-то в этом есть от вдовы, у которой появились деньги, и она
принялась наверстывать упущенное: набросилась на тряпки и появляется везде.
Достойней зачастую про ходить всю жизнь в одном единственном, застиранном и
перештопанном платье - или, если уж действительно восторжествовала
справедливость, издать страниц на двести-триста "Избранное". Это, надо
надеяться, еще произойдет с Рейном, ибо ни три упомянутых сбор ника, ни
этот, к которому читатель сейчас читает предисловие, не дали и не дадут ему
представления о масштабе и о значении этого поэта для русской словесности.
Есть авторы, выгадывающие от собрания сочинений, и есть теряющие - такие,
как Фет или Тютчев,
идеосинкратический пейзаж. У Ахматовой это, видимо, длинная аллея с садовой
скульптурой. У Мандельштама - колоннады и пилястры петербургских дворцовых
фасадов, в которых как бы запечатле лась формула цивилизации. У Цветаевой -
это пригород со станционной платформой, и где-то на заднем плане силуэты
гор. У Пастернака - московские задворки с цветущей сиренью. Есть такой
пейзаж и у Рейна; вернее - их два. Один - городская перспектива, у ходящая в
анилин, скорей всего - Каменностровский проспект в Ленинграде, с его
винегретом конца века из модерна и арт нуво, сдобренный московским
конструктивизмом, с обязательным мостом, с мятой простыней свинцовой воды.
Другой - помесь Балтики и Черно морья, "залив с Кронштадтом на боку, / с
маневрами флотов неслышных", с пальмами, с балюстрадами, с входящим в бухту
пассажирским теплоходом, с новыми линкорами, передающими в строю фокстрот,
публикой променада. Если в привязанности к первому сказывается
полосы" можно при желании различить нашего хордового предка, вышедшего из
воды и сохранившего свои инициалы в имени Спасителя. Если первый
представляет собой рай потерянный или, во всяком случае, сильно
скомпрометированный, второй есть рай возможный, обретаемый, и автору этих
строк больше всего на свете хотелось бы усадить автора этой книги за стол на
какой-нибудь веранде этого рая, положить перед ним перо и лист бумаги и
оставить его на некоторое время - лучше надолго - в покое. Для вдохновения я
положил бы ему рядом на стол Вергилия - лучше "Буколики" или "Георгики", чем
"Энеиду", а еще лучше - томик Проперция. Что-нибудь, иными словами, лишенное
амбиции и сочинявшееся, судя
зашел бы к нему взглянуть, что получилось.