перенесли его с постели в гроб и вот на простынях и подушках с кистями
высоко и торжественно покоилась теперь земная оболочка Иоахима, между
подсвечниками, предоставленными санаторием "Берггоф".
Однако на следующий день Ганс Касторп обнаружил некое явление,
заставившее его душевно как бы расстаться с физической оболочкой Иоахима и
предоставить поле действия профессионалу, этому сомнительному блюстителю
благопристойности. Дело в том, что Иоахим, лицо которого до сих пор хранило
строгое и достойное выражение, начал улыбаться в свою солдатскую бороду, и
Ганс Касторп не мог скрыть от себя, что эта улыбка - уже начало распада он
почувствовал в сердце своем, что надо спешить. Поэтому, слава богу, что
предстоит вынос, потом гроб закроют и завинтят крышку. Ганс Касторп забыл о
врожденной сдержанности и, прощаясь, особенно нежно коснулся губами
холодного, словно камень, лба того, кто был когда-то его Иоахимом, и,
вопреки всему своему недоверию к служителю закулисных дел, вместе с Луизой
Цимсен покорно вышел из комнаты.
В предпоследний раз падает занавес. Но пока он, шурша, скользит вниз,
давайте вместе с Гансом Касторпом, оставшимся там наверху, посмотрим и
послушаем, что делается на равнине, далеко внизу, на сыром кладбище, где,
сверкнув, опускается сабля, раздается короткая команда и три ружейных залпа,
три горячих салюта гремят над могилой с проросшими корнями, над солдатской
могилой Иоахима Цимсена.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ПРОГУЛКА ПО БЕРЕГУ МОРЯ
Можно ли рассказать время, какое оно есть, само время, время в себе?
Конечно же нет, это было бы нелепой затеей. Рассказа, который мы вели бы
примерно так: "Время текло, бежало, потоком проносилось время..." - и все в
том же роде, - никто, будучи в здравом уме, не признал бы за рассказ. Все
равно как если бы некий фантазер целый час повторял одну и ту же ноту или
один и тот же аккорд, уверяя, будто это и есть музыка. Ибо рассказ тем и
подобен музыке, что тоже заполняет время, "достойно его заполняет", "делит
его", что-то "начинается", что-то "происходит", как выразился покойный
Иоахим, если мы, с тем горестным пиететом, с каким вспоминают речения
умерших, вспомним его слова, слова давно умолкшие, мы еще не знаем, уяснил
ли себе читатель, сколь давно они умолкли. Время - одна из необходимых
стихий рассказа, так же как оно является одной из стихий жизни, ведь жизнь
неразрывно связана с временем и с телами в пространстве. И оно также стихия
музыки, которая отмеряет его, делит, делает быстролетным, драгоценным и тем
самым, повторяем, роднит музыку с рассказом, ибо рассказ тоже (но иначе, чем
отражающее один-единственный миг произведение изобразительного искусства,
связанное с временем лишь как тело) предстает нам только как некая
последовательность и как некое течение, и даже если бы он стремился в каждый
данный миг быть тут весь перед нами, от начала и до конца, он все же
нуждался бы во времени для своего развертывания.
Это совершенно очевидно. Но не менее очевидно и то, что между ними
существует разница. Время в музыке одно: это как бы выемка в человеческом
земном времени, в которую изливается музыка, чтобы несказанно его
облагородить и возвысить. Рассказу же присущи два времени: во-первых, его
собственное, музыкально-реальное время, определяющее самое течение рассказа,
продолжительность сообщения и, во-вторых, время его содержания, которое
подчинено законам перспективы, но измерения его столь разнообразны, что
воображаемое время содержания может иногда полностью совпасть с музыкальным
временем самого рассказа, а может быть от него далеким, как звезды.
Музыкальное произведение под названием "Пятиминутный вальс" продолжается
пять минут, только этим, и ничем другим, связано оно со временем. Рассказ
же, рассчитанный по своему содержанию на пять минут, при исключительно
добросовестном заполнении этих пяти минут, может продолжаться в тысячу раз
дольше и при этом быть очень быстролетным, хотя, в сравнении с воображаемым
временем, может тянуться и очень долго. Однако вполне вероятны случаи, когда
само время содержания рассказа благодаря сокращению переходит в неизмеримое,
- мы говорим "сокращение", чтобы подчеркнуть явно иллюзорный, или, вернее,
патологический, характер, присущий такого рода случаям, ибо тогда рассказ
подчиняется некоей герметической магии и временной сверхперспективе,
напоминающей иные захватывающие область сверхчувственного, ненормальные
явления повседневного опыта. Существуют записки курильщиков опия,
доказывающие, что одурманенный за короткое время своего выключения из
действительности переживал сновидения, охватывающие периоды в десять,
тридцать, даже в шестьдесят лет, а иногда и уходящие за грань всякого
возможного и доступного человеку восприятия времени следовательно, в этих
сновидениях, где воображаемый охват времени мощно превосходил их собственную
продолжительность, царило невероятно сокращенное переживание времени, а
образы, теснясь, сменялись в них с такой быстротой, словно, как выразился
один приверженный к гашишу наркоман, из мозга опьяненного вынули нечто
подобное испорченной ходовой пружине в часах.
Рассказ может обращаться с временем примерно так же, как эти порочные
сновидения, так же поступать с ним. Но если он может как-то "обращаться" с
временем, то ясно, что время, будучи его стихией, может стать и темой
рассказа и если едва ли возможно "рассказать время", то попытка рассказать
о времени, видимо, не так уж бессмысленна, как могло представиться вначале,
и поэтому "роман о времени" может приобрести своеобразный двойной и
фантасмагорический смысл. На деле же мы только потому и задали вопрос, можно
ли рассказать само время, что в данном повествовании действительно поставили
себе такую цель. И если мы коснулись следующего вопроса, а именно - уясняют
ли себе окружающие, сколько времени прошло с тех пор, как ныне скончавшийся
доблестный Иоахим вставил в разговор это замечание о музыке и времени (что
свидетельствует, впрочем, о том, что алхимический состав его существа
значительно облагородился, ибо подобные замечания были не в духе его
простодушной натуры), то мы едва ли рассердились бы, услышав, что да, в
данную минуту этот вопрос присутствующим не совсем ясен, и не только не
рассердились бы, а были бы даже довольны - по той простой причине, что общее
участие в этих ощущениях нашего героя, конечно же, отвечает и нашим
интересам, поскольку сам Ганс Касторп не разбирался в этих вопросах, притом
уже давно и все это входит в роман о нем, в роман о времени - в прямом и в
переносном смысле.
Сколько же Иоахим все-таки прожил вместе с кузеном здесь наверху до
своего самочинного отъезда - или, в общей сложности: когда, в какую именно
календарную дату состоялся его первый упрямо-своевольный отъезд, сколько он
пробыл в отсутствии, когда возвратился и какое время здесь пробыл сам Ганс
Касторп до того дня, когда Иоахим вернулся и потом выбыл из времени с каких
пор, оставив в стороне вопрос об Иоахиме, отсутствовала мадам Шоша, с какого
хотя бы года она опять была здесь (а она опять была здесь) и какой отрезок
земного времени Ганс Касторп уже провел в "Берггофе" до ее возвращения? В
ответ на все эти вопросы, если бы они ему были заданы, хотя их никто не
задавал, даже он сам, ибо боялся их задавать, - Ганс Касторп постучал бы
кончиками пальцев себя по лбу и решительно отказался бы ответить - явление
не менее тревожное, чем его внезапная забывчивость, когда в первый вечер
приезда сюда он не смог сообщить господину Сеттембрини свой возраст, -
забывчивость, которая даже усилилась, ибо теперь он самым серьезным образом
и ни за что бы не сказал, сколько же ему все-таки лет.
Это может показаться какой-то фантастикой, однако не только далеко от
неправдоподобия и неслыханности, а напротив, при известных условиях может
постичь каждого и попади мы в такие же условия, ничто не уберегло бы нас от
погружения в глубочайшее незнание относительно протекающего времени, а
следовательно, и нашего возраста. Подобное явление возможно именно из-за
отсутствия в нашей душе какого-либо органа времени, и поэтому нашей полной
неспособности, исходя из самих себя, без внешней точки опоры, измерять, хотя
бы с приблизительной точностью, течение времени. Известен случай, когда
горняки, засыпанные в шахте и отрезанные от всякого наблюдения за сменой дня
и ночи, после своего благополучного спасения, определили срок, проведенный
ими во мраке, между надеждой и отчаяньем, как три дня. А на самом деле
прошло десять. Можно было бы думать, что в столь гнетущем состоянии время
должно казаться более долгим, чем на самом деле. А для них оно как бы усохло
и сжалось до одной трети своей объективной продолжительности. Видимо, люди,
при сбивающих с толку условиях, склонны, в своей беспомощности, ощущать
время скорее сильно сокращенным, чем растянутым.
Правда, никто не спорит против того, что Ганс Касторп мог бы при
желании без всякого труда покончить с неопределенностью и высчитать
протекшее время так же, как это мог бы при небольшом усилии сделать и
читатель, если бы всякий туман и сумбур претили его здравому смыслу что
касается Ганса Касторпа, то из-за этого вопроса о времени ему было немного
не по себе, но казалось нестоящим даже малейшее усилие, которое помогло бы
вырваться из сумбура и тумана и наконец уяснить себе, сколько же ему лет
боязнь, удерживавшая его, была боязнью его совести, хотя совершенно
очевидно, что не считаться с временем - это самый худший вид бессовестности.
Мы не знаем, следует ли извинить ему недостаток доброй воли, чтобы не
назвать это злой волей, - но уж очень все благоприятствовало его
бездеятельности. Когда вернулась мадам Шоша (правда, ее возврат был иным,
чем представлял себе в мечтах Ганс Касторп, но об этом мы скажем в своем
месте), снова шел рождественский пост и приближался самый короткий день
года, или, выражаясь астрономически, наступило начало зимы. В
действительности же, невзирая на теоретический распорядок, и если считать
зимой снега и морозы, то она наступила опять бог знает как давно, собственно
говоря, она и не прекращалась, лишь иногда перемежаясь знойными летними
днями с неправдоподобно синим, почти черным небом. Такие дни бывали и зимой
и казались совсем летними, невзирая на снег, тем более что он выпадал и в