угодил в крайний, убогий. И обутчонки-то жали. И бабушка-то кланялась
подводам, на меня показывала, взывая к состраданию. И конфетки-то самые
дешевенькие. И пряники, кем-то уже облизанные...
задрипанного того магазинишки, чтоб дрогнуть, разреветься, израсходовать
последние силы.
палисадников, по занозистым сколышам заплотов, по черствым и щелястым
бревнам. Мне все сделалось безразлично, захотелось прилечь на секунду, на
одну только секунду на такую уютную, плоскую и прохладную землю. Воздух в
груди спрессовался, будто пескарь на песке, ловил я его открытым ртом, но
только тянулась, катилась на гимнастерку уже и не липкая слюна, вроде как
сок из подрубленной осины, горький, едучий. И все же я осилился, еще раз
поднялся, попробовал даже отряхнуть пыль со штанов и каким-то чудом выбрел к
Енисею, сел у ближнего дома на скамейку подождал, чтоб прояснилось перед
глазами, глянул налево -- улица пуста, глянул направо -- тоже пуста.
надоедный, всему городу по ору известный. "Колхозник" -- название ему было.
Все остальное в городе, на реке, в мире свалено сном. Дома закрыты ставнями,
лишь пристань маленько слышно. К острову ткнулись носами баржи. Букашкой
прилип к одной из них серенький катер. Машины не ходят, лодки не плавают;
даже заводы на другой стороне реки дымились вяло, изморно, и только ТЭЦ,
расположенная неподалеку, гнала на город чернущие валы дыма из шеренгой
выстроенных труб, мне казалось, что дымом этим запечатало во мне грудь, и я
никак не могу продышаться. Поймав глазами мерцающие переплетения
железнодорожных мостов, рядом с которыми уютно стояла больница, я обреченно
подумал: "Мне не дойти..."
ноги в коленях помягчали, руки обвисли, голова сделалась тяжелой, спина
вроде как слиплась с гимнастеркой, смялась, и я сел посреди улицы, затем
лег, свернулся на каменьях, подложив руки под лицо. "Полежу, отдышусь..."
на булыжник, послышался стук колес, переходящий в такой грохот, будто это
подкатил Илья-пророк. "Телега! По улице катит телега. Кабы на меня не
наехала..." Подумать-то об этом я подумал, но никакого усилия не сделал,
чтоб подняться. Грохот приблизился и оборвался -- телега свернула на
песочный съезд к Енисею, ехал водовоз с бочкой, оттого так и грохотало.
не вакуированный, железнодорожник. Э-эй, железнодорожник! -- постучали меня
чем-то по голове, я потерял фуражку, и телогрейку потерял, как потом
выяснилось. -- Ты чЕ, пьяный али захворал?..
окончательно померкло.
проходной, в ворота больницы сильно постучали, и она, ругаясь, пошла
отворять. Отворила -- перед нею явление: золотарь с вонючей бочкой вожжи
держит, на его месте, прислоненный к торцу бочки, железнодорожник, не то
пьяный, не то помер.
пап-царап за карманчик моей гимнастерки -- там направление, и не
куда-нибудь, а во вторую больницу! "Гляди, как ловко получилось! -- удивился
золотарь. -- Ну, везуч парнишшонка, везуч!.."
-- все как полагается. Что, что без сознания? Живой пока, теплый, стало
быть, макай его в воду, полощи!..
по-моему. Он вел железнодорожную больницу, преподавал в мединституте,
возглавлял военные и всякие комиссии, и загляни он на шум в санпропускник,
где волочили по деревянным решеткам довольно крупного парня две малосильные
тетки, пытаясь разболочь его, чтоб соблюсти приемную санитарию. Профессор
даже не спросил, чего они делают и зачем? Он прыгнул в санпропускник,
оттолкнул теток и, сильно схватив за нижнюю челюсть парня, отворил ее,
глянул и тревожно, так тревожно, что тетки вконец перепугались, крикнул,
протягивая руку:
сунул в горло молодому железнодорожнику два сильных пальца.
сердце, но и все тело, и тут же следом за нею и вместе с нею в мое нутро
хлынул воздух, быстро наполняя меня, а наполнив, как праздничный легкий шар,
понес куда-то, в живое пространство. Я летел, кружился, чувствуя, как
встрепенулось, зачастило сердце от пьянящей, так нужной ему и мне воли,
словно его и меня вытолкнули из тесного сундука, словно подбросили хворосту
в дотлевающее пламя.
открыл глаза, какое-то еще время все плавало, дробилось передо мною, но до
лица дотронулись спиртом пахнущей ваткой, протерли его, промокнули глаза, и
сквозь мокро на ресницах я увидел приближенное ко мне, сверкающее очками,
этакое типичное лицо старомодного доктора. Он держал меня за плечо и что-то
говорил, радуясь моему светлому воскресению, -- я это распознал по его
взгляду, слезы пуще прежнего закипели во мне и полились из глаз, теперь уж
не от боли, теперь уж просто так.
енисейской водой.
подбородок, и почудилось -- под очками у него заблестело. -- Не плачь, а то
и мы заревем. Хорошо дышать?
счастье... но только шевельнул языком -- такая боль ожгла горло и такая
снова хлынула дурь, что уж не до разговоров мне сделалось.
сами признались, наревевшиеся досыта, повели меня в перевязочную, где усажен
я был в удобное, тугой кожей обтянутое кресло. Медицинская сестра смазала
мое горло намотанной на палочку ватой, густо облепленной вонючей дрянью.
Боль все не проходила, но я дышал. Никогда еще я не дышал так жадно, никогда
так не наслаждался самой возможностью дышать.
Вытирая полотенцем руки, велел мне открыть рот, мимоходом глянул в него и
удовлетворенно качнул головой.
такой же перевязочной и видел такого же доктора, он тоже помогал мне
освободиться от боли, и фамилию его вспомнил -- Артемьев, теперь уж не
доктор, а профессор!
был совершенно безумной приверженностью его к футболу. Сейчас этим никого не
удивишь. Ныне ради футбола и хоккея люди на преступления идут, есть такие,
что чуть ли жизнь самоубийством не кончают. Но до войны болельщик, подобный
профессору Артемьеву, был редкостью, и случалось, ох случалось, предавал он
общественные интересы -- сбегал из больницы, с лекций из института, с
заседаний ученых советов, с экзаменов, один раз будто бы даже из
операционной улизнул -- человеческая молва, что лесная дорога, криушает куда
попало, благо лес большой.
братья: то Бочковы, то Зыковы, то Чертеняки, и в великие уж люди они
выходят, бывало, мячи на голове через все поле проносят, штанги ломают,
московским командам делать в Сибири нечего, всмятку их расшибут, да забалуют
любимцев болельщики, запоят, заславят и, погубив, тут же забудут.
на улочку. Он -- ловчить научился, смотреть футбол из-под трибуны, где
валяются окурки, бумаги, нечистоты, где в пыли и грязи прячется безбилетный
зритель парнишечьего возраста. Подтрибунные болельщики уважали профессора,
считали его своим парнем, спорили с ним, ругались и вместе свистели. Но
больничные деятели нашли новое средство бороться с неистовым болельщиком --
вызывали его по радио. Только он устроится под трибуной, попросит
"отодвинуть ножку", как из динамика раздается: "Профессор Артемьев, на
выход!" Он палец к губам: "Меня нет!" Но по радио повторяют и повторяют
фамилию -- где ж выдержишь! Выход с "Локомотива" хоть налево, хоть направо
-- половина стадиона, трибуна-то на обратной, "глухой" стороне, по-над
Качей. Выудят испачканного, сердито сверкающего стеклами очков профессора,
он ругается: "Какой г...нюк здесь радио повесил? Э... О... Прошу прощения у
женщин. Это ж спортивное сооружение... Не вокзал! И хочу спросить кой у
кого: имею я право, как советский гражданин, как патриот сибирского
спорта?.."