сегодня сидит у нас и торжествует.
трудно поверить?
очень характерно, что даже вам это кажется странным. Уж кто, кто а вы,
кажется, должны были бы... Вы думаете, он не может зарезать?
Глафира Сергеевна, - таких, как он, сотни. Куда там, - тысячи! И они
держатся друг за друга. Боятся и ненавидят и все-таки ох как держатся, как
старательно прикрывают друг Друга!
красивые руки были открыты почти до плеч.
главный. Командуют-то они, а он только делает вид, что главный. Он им
надоел.
старомодно, и с ним нужно долго разговаривать и поддерживать эту игру. А они
торопятся. Им, в сущности, только его слава нужна, а его самого они хоть
сейчас выбросили бы на помойку. И еще выбросят. Я, впрочем, этого уже не
увижу.
ему на "слухи", мешавшие нам работать над крустозином.
застегнула сумку (она пришла с большой, изрядно поношенной сумкой и во время
нашего разговора не выпускала ее из рук). - Самого главного я вам еще не
сказала. Они сделали так, что Андрея не могли не арестовать. Это было бы
чудо.
уважаемых, известных в науке, в один голос утверждают, что он совершил
преступление, - у кого же хватит смелости не посадить его? Тем более что для
того, чтобы посадить, никакой смелости не надо! Я сама все это раскумекала,
- с оттенком трогательной гордости сказала Глафира Сергеевна. - Правда, не
сразу, а постепенно, потому что сразу мне было бы не под силу. Сперва
разговоры подслушивала, хотя и с трепетом, потому что я ведь его очень
боюсь. Ах, если бы вы знали, как я его боюсь, - сказала она, крепко прижав к
груди полные руки. - Бывало, он спит - маленький, крепенький, бледный,
головка торчит из-под одеяла, а я смотрю и не могу уснуть от страха, от
отвращения. Конечно, можно бы и не подслушивать - другая жена, пожалуй, была
бы и так в курсе дела, - но ведь он сразу же меня за дверь выставлял, когда
к нему эти скоты приходили. Вы знаете, что я сделала сегодня, когда уходила?
Все его бумаги - а они у него всегда так аккуратно, листик к листику уложены
- перепутала и перемешала. А по большому стеклу на столе, которым он
почему-то очень дорожит, ударила пресс-папье и разбила. - Она коротко
засмеялась. - Да, вот так. Только вы не подумайте, что это были откровенные
разговоры, то есть что Скрыпаченко или кто-нибудь другой приходил и
спрашивал: "А что, не посадить ли нам некоего доктора Львова?" Это были
разговоры обходительные, дальновидные, так что даже трудно было, собственно,
понять, о чем идет речь. Правда, подчас прорывалось нечто профессиональное,
но редко. Например, этот Скрыпаченко однажды так и сказал об Андрее: "на
него есть материал". Вот этот материал они подбирали, да не просто
подбирали, а притворяясь перед собой, что они оказывают государству большую
услугу. Но кончалось всегда непременно тем, что кто-нибудь - только не
Валентин Сергеевич - брал перо и бумагу и писал. А если не получалось
что-нибудь, комкал и бросал в корзину. Кто это у вас за дверью стоит?
ложился спать, а потом тихо, чтобы он позвонил Рубакину и сказал, что я
прошу его немедленно приехать.
прошел добрый час, а мы с Глафирой Сергеевной все еще оставались одни. И мне
даже несколько раз померещилось, что она не уходит так долго потому, что ей
некуда уйти от меня. Разговаривая со мной, она спросила, где телефон. Я
показала и предложила проводить, но она качнула головой и пробормотала:
"Потом", а потом как будто забыла. Она была очень подавлена, и по глазам с
распухшими, покрасневшими веками видно было, что она плакала или, может
быть, несколько ночей не спала. Ей нездоровилось, она часто прижимала руки к
груди, как будто хотела успокоить сердцебиение, и странное выражение
скользило в эти минуты по ее одутловатому лицу с глубокой складкой на
обвисающей шее. Она старалась справиться с болью в сердце, и в том, как она
это делала, видна была гордость униженного, но не потерявшего достоинства
человека. Она говорила о себе, и я не понимала, поражалась, почему эти
глубоко личные обстоятельства жизни, которые всегда остаются неизвестными,
потому что они касаются мужа и жены, - почему все это было рассказано мне,
человеку постороннему, чужому и не любящему - она это знала - Глафиру
Сергеевну?
одна, как бывает один-одинешенек человек в пустыне, раскинувшейся вокруг
него на тысячи километров. Она была одна, живя в центре Москвы, на
прекрасной улице, где кипела, не унимаясь ни на мгновенье, сложная,
многосторонняя жизнь. Она была одна в огромном доме, где росли дети,
работали люди, где тысячи мужчин и женщин были заняты своими мыслями,
заботами, делами. Она сама сказала мне об этом: "Я ведь одна" - и прибавила
с горькой улыбкой: "Ко мне иногда только Раевский заходил, знаете, был такой
человечек? Но Валентин Сергеич запретил, и он перестал, а потом, кажется,
умер".
Это было так, как будто мне сказали, что рядом со мной, под боком, идет
совсем другая жизнь - другая не потому, что она чем-то отличалась от той,
которой жила я и сотни тысяч обыкновенных людей, а потому, что она ничем не
походила на нашу жизнь, точно происходила в другое время, в другой стране, в
древнем Китае, например, где били палками по пяткам за неповиновение
богдыхану.
Крамова, и даже представить это себе было как раз невозможно. Все
совершалось неторопливо, с предупредительностью людей, глубоко уважающих
друг друга. "Брак основан на вежливости", - сказал однажды Валентин
Сергеевич. Но вежливость эта была хватающей за горло, а точность - все в
доме происходило в один и тот же навсегда назначенный час, - точность эта
напоминала Глафире Сергеевне один рассказ (название она забыла), в котором
над горлом осужденного ходит маятник-нож, с каждой минутой опускаясь все
ниже. Несколько раз она пробовала стряхнуть с себя этот мираж, выйти из
этого заколдованного круга. Куда там! Дважды она принималась пить, и во
второй раз, в общем, пошло, хотя водка всегда вызывала у нее отвращение. Но
пить незаметно, то есть скрываясь от Валентина Сергеевича, было немыслимо,
невозможно. А пить при нем... ну, разве мог он допустить, чтобы на его
кристальное имя упала хотя бы легкая прозрачная тень? По той же причине он
раз и навсегда запретил ей ходить в церковь - "а ведь это для многих женщин,
особенно одиноких, - с глубокой уверенностью сказала Глафира Сергеевна, -
все-таки облегчение, утешение". Валентин Сергеевич был безгрешен и
настоятельно требовал такой же безгрешности от жены. А то, что вся его, на
первый взгляд, содержательная, общественно-полезная жизнь была, в сущности,
жизнью разбойника на большой дороге, - это нисколько не мешало благополучной
чистоте его уютно-размеренного существования.
вам рассказала? Почему молчала столько лет, а тут вдруг взяла да и выложила?
А потому, что хотя эта двойная жизнь, в общем-то, уже давно началась - а все
же не всегда было так. Он был все-таки другой, когда я за него выходила.
Тогда не было страха, не было предчувствия, что все может рухнуть, и - боже
сохрани - не придется ли расплатиться?
достала какие-то исписанные вдоль и поперек листы измятой бумаги.
властным, с крепко сжатым решительным ртом. Но тут же она снова оглянулась и
с просящим, робким выражением протянула ко мне дрожащие руки.
безразлично. - Она положила листки на стол передо мною. - Это то, что они
писали об Андрее, конечно, черновики и далеко не все, но, как видите,
немало. Вы потом прочтете, когда я уйду. В общем, я подумала, что если вы
будете знать, в чем его обвиняют, может быть, вы как-нибудь... - Она закрыла
сумку и сразу же снова нервно открыла. - Да, вот еще. Вас могут спросить,
откуда вы все это знаете? Тогда просто скажите... тогда прямо назовите меня.
потому, что Глафира Сергеевна говорила, почти не переводя дыхания. Теперь я
встала и молча поцеловала ее. Она не ответила, и мертвенно-неподвижно было
ее лицо, сурово очерченное тенью под глазами и на впадинах щек.
неотправленные, - сказала она как будто самой себе, но, кажется, для того,
чтобы и я знала, где у нее лежат неотправленные письма. - Бог даст, все еще
будет хорошо. Андрей ваш вернется. Он меня никогда не любил - и поделом. А
теперь вот вы расскажите ему, как я для него постаралась. Может быть, я ему
покажусь уж не так и плоха! - Она улыбнулась простодушной, осветившей лицо