проработаешь где-нибудь неделю -- и все уже знаешь. Вообще-то в жизни
нет ничего плохого, единственно что в ней плохо -- это предсказуемость,
по-моему.
[Волков:]
[Бродский:]
эту предсказуемость, то всегда от нее уходил. Так что пословица
"повторенье -- мать ученья" не для меня. Если только это не то
повторенье, о котором говорил, по-моему, Лихтенберг. Его мысль звучала
приблизительно так: "Одно дело, когда веришь в Бога, а другое дело --
когда веришь в Него опять". То есть когда приходишь к Богу после опыта
неверия, то это совсем другая история, другая вера. Об этом, кстати,
говорил и Кьеркегор: простите меня, Соломон, за все эти иностранные
имена. При всем при этом -- повторение, конечно, может быть
замечательной вещью. И ты в конце концов привыкаешь к какой-то
предсказуемости.
[Волков:]
главных условий поэтического творчества...
[Бродский:]
[Волков:]
говорили, что поэт -- для того, чтобы иметь возможность писать,--
должен существовать в некоем инерционном поле.
[Бродский:]
принцип метафизической музыки, о котором мы уже говорили. Конечно, в
предсказуемости есть определенный плюс. Но лично я всегда норовил
смыться, чтобы не превратиться в жертву инерции.
[Волков:]
наоборот. Да и время было такое, с постоянными политическими всплесками
и зигзагами. Особенно при Сталине, когда над средним интеллигентом
нависала то одна, то другая смертельная угроза. Вы помните, скажем, как
в вашей семье обсуждали "ждановское" постановление ЦК о Зощенко и
Ахматовой?
[Бродский:]
лет у меня сохранилось другое яркое воспоминание -- мой первый белый
хлеб, первая французская булочка, которую я укусил. Война недавно
кончилась. Мы были у маминой сестры, у тетки моей -- Раисы Моисеевны. И
где-то они раздобыли эту самую булочку. И я стоял на стуле и ел ее, а
они все смотрели на меня. Вот это я запомнил.
[Волков:]
Шостаковича и других композиторов?
[Бродский:]
оперу "Великая дружба". Но я не очень-то соображал, о чем все это. В
семье у нас об этом не говорили. Но я помню разговоры о "ленинградском
деле". Отец говорил, что Попков был хороший человек.
[Волков:]
организатором. И в частности, неплохо проявил себя во время блокады.
Кроме того, утверждали, что он не был антисемитом. Во время
расследования "ленинградского дела" это, говорят, было поставлено ему
Сталиным в вину. И в связи с этим я хочу спросить у вас вот о чем: как
вы восприняли антисемитскую кампанию начала пятидесятых годов, то есть
дело "врачей-убийц"?
[Бродский:]
из школы домой. И мать с отцом, хотя должны были быть в это время на
работе, уже сидели в комнате. И они на меня так странно посмотрели. И
кто-то из них -- то ли отец, то ли мать -- сказал, что скоро им,
вероятно, придется отправиться в далекое путешествие. И в связи с этим
надо будет продать пианино и прочую мебель. Я спрашиваю -- что за
путешествие такое? И отец мне попытался как-то на пальцах все это
объяснить.
[Волков:]
какой-то нереальной, как в дурном сне.
[Бродский:]
которое подписали все выдающиеся евреи -- они там каялись и выражали
всяческие верноподданнические чувства.
[Волков:]
Но ведь оно так и не появилось тогда в "Правде". И пока точно
неизвестно, кто же именно из еврейских знаменитостей его подписал, а
кто -- все-таки отказался. О письме я тогда, в 1953 году, не знал, но
помню, что в обстановке общей антиеврейской истерии чувствовал себя
крайне неуютно. Грубо говоря, я испугался. А что вы испытывали? Тоже
страх?
[Бродский:]
сказать, не было. Ясно, что родителям сложившаяся ситуация не очень
нравилась. И я их жалел: придется выносить мебель, возиться. Я просто
думал о мороке.
[Волков:]
[Бродский:]
актовый зал. В "Петершуле" секретарем парторганизации была моя классная
руководительница, Лидия Васильевна Лисицына. Ей орден Ленина сам Жданов
прикалывал -- это было большое дело, мы все об этом знали. Она вылезла
на сцену, начала чего-то там такое говорить, но на каком-то этапе
сбилась и истошным голосом завопила: "На колени! На колени!" И тут
началось такое! Кругом все ревут, и я тоже как бы должен зареветь. Но
-- тогда к своему стыду, а сейчас, думаю, к чести -- я не заревел. Мне
все это было как бы диковато: вокруг все стоят и шмыгают носами. И даже
всхлипывают; некоторые, действительно, всерьез плакали. Домой нас
отпустили в тот день раньше обычного. И опять, как ни странно, родители
меня уже поджидали дома. Мать была на кухне. Квартира -- коммунальная.
На кухне кастрюли, соседки -- и все ревут. И мать ревет. Я вернулся в
комнату в некотором удивлении. Как вдруг отец мне подмигнул, и я понял
окончательно, что мне по поводу смерти Сталина особенно расстраиваться
нечего.
[Волков:]
[Бродский:]
только для сведения членов партии. И этот секрет соблюдался довольно
строго. К примеру, мой дядя, который был членом партии, так нам ничего
и не рассказал. Так что текст доклада я впервые прочел только здесь, на
Западе.
[Волков:]
неожиданным -- посмертным низвержением Сталина?
[Бродский:]
-- шестнадцать лет, да? Никаких особенных чувств я к Сталину не
испытывал, это точно. Скорее он мне порядком надоел. Чеcтнoe слово! Ну
везде его портреты! Причем в форме генералиссимуса -- красные лампасы и
прочее. И хотя я обожаю военную форму, но в случае со Сталиным мне все
время казалось, что тут кроется какая-то лажа. Эта фуражка с кокардой и
капустой, и прочие дела -- все это со Сталиным как-то не вязалось,