поверят.- Честное слово, слышал. Вот в этом месте.
руку к своему беретику.- Ничего такого вы слышать не могли по причине
полного отсутствия слуха.
Малярия здорово высушила его. Лицо стало жестче, виски запали. Особенно
плечи похудели и руки с широкими запястьями. Он просто некрасив сейчас. Я
ловлю себя на том, что мне это приятно. И отворачиваюсь. Ведь есть же в нем
что-то, чего нет во мне!
зажав руки в коленях. Глаза, затуманенные песней, влажны. Я не знаю, хорош
ли голос у Риты, только что-то происходит в душе у меня.
отдать жизнь - отдам с радостью!
тяжелое дыхание двух людей и шуршание плащ-палатки о стебли.
Сопровождает его солдат с автоматом и вещмешком за плечом. Подойдя, офицер
обежал всех глазами, остановился на Бабине.
следила, подняв голову с лап.
блестевший от слюны,- три замполита было у меня. Трех пережил.
покормишь.
явно понравился Бабину. Есть безошибочный барометр: ординарец комбата
Фроликов. Обычно прижимистый по части продуктов, он вдруг появился словно
из-под земли, осчастливил всех улыбкой и побежал готовить ужин.
плащ-палаткой, кивает автоматчику, и тот ставит на землю вещмешок.
Здороваясь с Ритой, он опять козырнул:
выглядит человеком из другого мира.
присматриваясь к нему.
политработников, он достает два письма-треугольничка:
ждут. Hо больше никому писем нет.
один под звездным южным небом. А в душе все еще звучит: "Ой, очi, очi, очi
дiвочi, де ви навчились зводить людей?.."
фотография. Ты, трехлетний, в рейтузах, сидишь на игрушечном коне и
ручонками вцепился в гриву. Словно вчера это было, так ясно помню я этот
зимний день, и сугробы, и как я вела тебя фотографироваться. Ты еще не хотел
надевать варежки, я держала твою руку в своей. Такая она была мягкая,
теплая! И вот ты уже на войне... Всю ночь ты мне снился маленький, гладил
меня ладошками по щекам, и я проснулась в слезах. Береги себя, родной!.."
сейчас на здравпункте много. Да это и хорошо: пусто дома без вас. Я очень
сдружилась с моей санитаркой Анной Саввишной. У нее тоже сыновья на фронте.
Мы и едим вместе. После приема Анна Саввишна кипятит чай..."
обиды, которые причинил я матери. В восьмом классе мы уже относились к ней
снисходительно. Мы спорили с братом о прочитанных книгах, и, если мать
иногда пыталась вставить слово, мы вежливо умолкали. Она терялась; "Может
быть, я не понимаю..." - "Ты-таки не понимаешь, мама",- говорили мы
покровительственно и казались себе в этот момент очень умными. Она мало
читала. Но мы прочли эти книги потому, что у нее не было времени читать их:
она работала на нас. Одна, она растила нас двоих на свою зарплату зубного
врача.
здравпункте, дали нам комнату в большом шлакобетонном доме, как раз над
аркой, так что зимой пол был всегда у нас холодный. Прежде здесь помещалась
какая-то контора, и когда мы переехали, пахло в комнате пылью, окурками,
чернилами, дощатый пол был в чернильных кляксах, а стены на уровне спин
вытерты и замаслены до черноты. Мама позвала женщину, вдвоем с ней белила
потолок, разведя клеевую краску с мукой, красила стены: это было дешевле,
чем звать маляра. Стоял ноябрь, земля уже замерзла, но снег не выпал, от
этого было еще холодней. Мама часто выбегала на улицу раздетая, потная и
простудилась. Она сама поставила себе диагноз: воспаление легких. Приходили
врачи, приходили родственники, и как-то я услышал случайно, что боятся
кризиса, потому что она сильно истощена и может не выдержать.
втором классе, на уроке по труду мы, несколько человек, делали рамку для
портрета, я должен был ее закончить дома, нечаянно испортил и боялся
сказать. Хорошо помню, как я подумал в тот момент; если мама умрет, никто в
школе не станет требовать у меня рамку. Но вечером, когда никого не было
дома, а на полу стояла настольная лампа, загороженная газетой, я услышал
дыхание мамы. В груди у нее все клокотало и хрипело. При странном свете с
пола, от которого все тени были на потолке, она казалась непохожей на себя.
Лицо было в тени, блестели только влажный лоб, скула и худые ключицы. А на
одеяле лежала мамина рука с набухшими венами и плоским ногтем на большом
пальце. Родная мамина горячая рука, которая всякий раз, когда я заболевал,
гладила меня по лицу. Мне вдруг страшно стало. Я убежал на кухню, стал в
углу на колени, прижался лбом к батарее парового отопления, на которой сосед
сушил валенки, и молился. Впервые в жизни молился. "Господи, родной,
дорогой, не нужно!.. Любимый господи, сделай, чтоб мама не умерла!.. Пусть
меня ругают за рамку, только чтоб она не умирала!.."
кажется маленькой, нуждающейся в моей защите. Я вижу, как они сидят с
санитаркой вечером на здравпункте, две матери, у которых сыновья на фронте.
Лампа свешивается на фарфоровом блоке (в детстве мне все хотелось высыпать
оттуда свинцовую дробь), множество никелевых щипцов в стеклянном шкафу, и
запах лекарств и гвоздики. Они пьют кипяток с пайковым сахаром и пайковым
хлебом - четыреста граммов хлеба на день.
возвращался я из медсанбата в полк. Держался еще морозец, но в небе стояло
весеннее солнце, и воздух был весенний, и таяло на припеке. Где-то в районе
Бологого увидел я лагерь пленных. Колья, колючая проволока, размешанная
ногами грязь со снегом. А около проволоки, повесив винтовку на плечо,
часовой вдвоем с немцем разматывал веревочку, и оба смеялись, и немец на
морозном воздухе откусывал хлеб и прятал его в карман. Я вдруг закричал на
часового. Уже не помню что, помню только, он испугался: "Ты чего? Ты чего?"
- и стал подгонять немца в глубь лагеря, оглядываясь на меня как на
бешеного: его война не коснулась.
людей наших, находил в карманах убитых немцев фотографии повешенных, мне
вспоминался этот смеющийся немец, откусывающий хлеб. Мать моя получает по
карточке хлеба столько же, сколько и он: четыреста граммов.
стол... Я не знаю, где это будет, потому что и дом наш разрушен бомбой. Но
мы посадим тебя за стол и будем сами ухаживать за тобой и подавать тебе. Ты
достаточно поработала на нас в жизни, теперь будем работать мы, взрослые