помчался по лугу. Куда? К первой попавшейся дороге - хоть проселочной,
хоть шоссейной, лишь бы увела подальше отсюда. А я, в мокрой от пота
рубашке, в едва доходивших до щиколотки брюках и ботинках тюремного
образца, подождал, пока он скроется из виду, а затем, пожелав себе удачи,
ринулся изо всех сил в обратную сторону, вдоль леса вслед мне уже несся
лай собак".
Когда бедняга закончил свой рассказ, я ей-же-ей и без того была слегка
ошарашена, а он еще, как на грех, вперился в меня влюбленными глазами.
- Значит, ты меня знаешь? - спросила я, тая от его взгляда.
Сама-то я его той ночью первый раз в жизни видела - это уж точно. А он
мне на это, как-то смущаясь, ответил:
- Я часто ходил за вами следом, когда вы бывали в центре города, но
всегда тайком, не решаясь подойти и заговорить.
Тут я совсем растаяла. Я взяла его за руку. Ладонь была горячая и
мягкая.
- А кто в тебя стрелял? - спросила я.
- Одна новобрачная. Она как раз отправилась в свадебное путешествие, -
тихо вздохнул он. - Целые сутки прятался я на болоте, а потом остановил ее
фургон и попросил подвезти, но тут...
Но тут с нижнего этажа раздались шум и крики, и мы оба всколыхнулись.
Незнакомец приподнялся на кровати, не сводя тревожного взгляда с двери
комнаты. Я подала ему знак не двигаться, а сама вышла на лестницу
посмотреть, что там такое внизу. Вот ужас! Большую гостиную заполонили
солдаты в серой форме и касках до самых глаз. Держа винтовки обеими
руками, они сгоняли наших обитательниц и посетителей под сверкающие люстры
зала под зычный голос командовавшего ими скота - лейтенанта Котиньяка: он
взирал на зрелище страшными глазами, скрестив руки на груди. А зрелище
напоминало переполох в курятнике.
Никогда еще - то есть никогда еще на памяти проститутки, почившей или
ныне здравствующей, - на "Червонную даму" не обрушивался такой позор.
Мадам была готова рвать и метать. Я видела, как она вцепилась в рукав
офицера с криком:
- Лейтенант, в чем дело? Бы же знаете нашу репутацию!
А он, сбросив ее руку, крикнул в ответ еще громче:
- Вот именно!
Мадам бессильно упала на диванчик, не отпуская от себя, однако, верного
Джитсу: ему и десяток головорезов нипочем. "Ну-ну, Мадам, не надо доводить
себя до такого", - успокаивал он ее, как мог.
Услышав приказ Котиньяка: "Обыскать весь сарай!", я не долго думая в
три прыжка очутилась снова в комнате, вытащила беглеца из своей постели,
сгребла в охапку его тенниску и мокасины, пока он натягивал брюки, и,
забыв о его ране, погнала в единственное во всем доме место, где можно
надежно спрятаться такому верзиле, которому продырявили шкуру только за
то, что однажды он увидел меня на улице. К счастью, убежище было не на
краю света: пересечешь коридор - и ты у цели.
На другой стороне этого коридора, почти напротив моей комнаты, висела
красивая картина. Художник подписал ее именем другого, ранее жившего
живописца на картине была изображена женщина, то есть "Истина, вылезающая
из колодца" - это название было выгравировано прописью на золоченой
табличке на случай, если кто не знает. Отодвинув шедевр, я повернула ключ
в замке потайной двери комнатушки. Из мебели в ней - ничего, четыре шага -
и уже стенка. Этот закуток окрестили "карцером", потому что туда сажали
строптивых - во всяком случае, раньше, когда таковые имелись.
Ни в одном языке не найдется слов, чтобы описать панический страх,
овладевший моим подопечным при виде этой камеры. Понятно почему. Ну а кому
нет, тот вообще нулевка. Я схватила его за руку и втолкнула внутрь. До
моего слуха уже донесся стук тяжелых ботинок на лестнице. Мне стало жалко
моего узника - он глядел, словно приговоренный к погребению заживо, - и,
прежде чем запереть дверь и завесить ее девкой с бочкой, я, переведя дух,
шепнула ему:
- Ну чего ты? Это же минутное дело!
Он просидел там всю ночь. Утром, без одной минуты восемь, все мы,
включая Мадам с Джитсу, все еще оставались в большой гостиной, куда нас
согнали накануне кто лежал, кто сидел с открытыми глазами: к ночным
бдениям нам не привыкать. Посетителей отпустили, люстры погасили.
Выстроившись в ряд, опершись о винтовки, наши охранники спали стоя. А
ужасный Котиньяк ходил взад-вперед, погрузившись в мрачные раздумья лишь
сапоги его поскрипывали в тишине. Ровно в восемь он обеими руками
раздвинул занавески на окне. Там, на воле, было погожее летнее утро.
Глубоко вздохнув, Котиньяк признал свое поражение:
- Ладно, пошли. Построение в саду.
В те времена нас, обитательниц, было десять - прямо как десять
заповедей девять из нас уже отправились на боковую, когда войско
Котиньяка покинуло нашу территорию. Я же, вместе с Джитсу, осталась рядом
с Мадам. Прежде чем последовать за своими солдатами, лейтенант,
остановившись перед ней, показал свою правую ладонь, испачканную чем-то
грязно-бурым.
- Это кровь, только не моя! - крикнул он в ярости. - Одна надежда, что
эта сволочь уже подохла от своей раны! - Затем, смерив Джитсу взглядом с
головы до ног, добавил: - Погоди же, попадешь ко мне в полк, будешь у меня
кругами бегать.
Когда он все-таки убрался вместе со своим войском, я наконец смогла
выпустить своего узника. Он еще не дошел до состояния, какого пожелал ему
Котиньяк, но был на грани. В лице - ни кровинки, губы серые. Когда я его,
прямо в одежде, опять уложила в постель и накрыла тремя одеялами, он все
равно весь дрожал и стучал зубами. Я попросила Джитсу принести ему кофе.
Мне пришлось поить его - сам бы он чашку не удержал. Он вперился куда-то в
пустоту совершенно безумным взглядом. Наконец, успокоившись, выдавил
жалкую улыбку: извини, мол. На мне был все тот же пеньюар из черного
шелка. Приникнув головой к моему бедру, он глубоко вздохнул и прошептал:
- Мне необходимо объяснить вам...
И, забывшись, с хрустом надкусил намазанную маслом тартинку.
БЕЛИНДА (5)
"Когда мне было лет шесть или семь, теперь уже не помню точно, папаша
мой, варвар, бросил мою мать, не оставив ей ни гроша, - с горечью начал
свой рассказ этот парень. - Мы жили тогда в том же доме, где я и родился:
в Марселе, на Национальном бульваре. Мать устроилась на работу, а меня
пришлось сдать в пансион.
Он находился неподалеку, в пригородном местечке под названием Труа-Люк,
но мне это вспоминается как край света. Вероятно, вообще все мои
впечатления окрашены горечью разлуки с матерью. Я виделся с ней по
воскресеньям, всего несколько часов, но уже первый из них был отравлен
неминуемостью последнего. Она приезжала за мной в полдень, на трамвае, а
отвозила назад перед заходом солнца. Когда мы расставались у ворот
пансиона, я плакал, словно прощался с ней навсегда. Другого такого чувства
отчаяния - сильного, неотвязного, ведь оно жило во мне день и ночь - мне,
думается, уже не испытать. Даже теперь стоит вспомнить то время, как все
оживает перед глазами. Я вижу деревянную арку над воротами и слышу ее
скрип в дни, когда дул мистраль. Надпись на ней - "Пансион Святого
Августина" - облупилась, и из оставшихся на поблекшем фоне серых букв
получилось "_Пиво вина_". От ворот к зданиям взбирается посыпанная гравием
дорожка, вот и двор, окруженный платанами. А вот и я сам, светловолосый
мальчуган. Ростом я как раз по ручку входной двери. В правой руке я держу
чемоданчик, в нем мое нижнее белье, проштампованное цифрой 18. Где-то
рядом есть огород, и я зажимаю себе нос, чтобы избавиться от запаха
помидоров. С тех самых пор я и ненавижу помидоры - сам не знаю почему.
Могу съесть что угодно, но только не помидоры: от них сразу блевать тянет.
Вот мой класс: два окна по обе стороны от печки, которую топят дровами,
черные парты с фарфоровыми чернильницами: на помосте - стол и плетеный
стул учительницы, поскрипывающий при каждом ее движении. Я сижу в первом
ряду, где все маломерки, почти напротив учительницы. Она - жена директора
интерната, но намного моложе его и скорее годится ему в дочки. Одета она
всегда строго лицо у нее приятное, но тоже строгое, а глаза голубые,
глубоко посаженные. Длинные черные волосы собраны на затылке шпильками в
пучок. Иногда непослушная прядь выбивалась и падала ей на щеку.
Учительница поднимала руки, поправляя прическу, и тогда в вырезе блузки
просматривалась ее грудь - округлая и пышная. Ребята прозвали ее Титькой,
а еще Ляжкой, потому что снизу она была еще заманчивее, чем сверху, и
большинство пользовалось второй кличкой.
Пока мы выполняли задания, она читала, подперев лоб ладонью.
Поверхность стола разрезала ее тело надвое, и ноги, казалось, были не ее,
а чьи-то еще. Они постоянно двигались: то одна перекинется через другую,
потом наоборот, потом встанут вровень. А в классе тишина - только
попискивают перья фирмы "Сержан-Мажор" да поскрипывает стул. Чулки у
учительницы были туго натянуты - так и хотелось поглядеть на них до самого
верха. Скорее всего в том возрасте меня влекло к ним только любопытство,
но, так или иначе, я не сводил глаз с ног учительницы, попутно похрустывая
припасенной от завтрака тартинкой. Мне хотелось увидеть, что там дальше, и
нередко это удавалось благодаря ее узкой юбке и движениям: иногда
приоткрывалась голая ляжка, иногда краешек белых трусов. Я сидел как
зачарованный: ткни в меня сосед пальцем, я бы повалился на парту и заснул.
Но мои наблюдения не всегда кончались мирно. Порой Ляжка, на мою
погибель, поднимала взгляд от книги, и этот свирепый взгляд - мрачный, как
морские глубины, - мгновенно перехватывал направление моего. И тогда она,
поменяв позу и одернув юбку, выносила мне приговор:
- После уроков дождешься меня в коридоре. Как тебе не стыдно!