Петруху пронять было нельзя. И когда переливали колхоз в совхоз - колхоз,
умирая, мог быть доволен: наконец-то он избавился от этого работничка.
Под сорок человеку, а все продуриться не хочет, все как мальчишка: ни
семьи (два раза каким-то чудом привозил из-за реки баб, но та и другая на
первом же месяце летом улетывали от него через Ангару), ни рук, способных к
работе, ни головы, способной к жизни. Все трын-трава. Лишь бы прожить
сегодняшний день, а что будет завтра - это его не касается, короткие
разудалые мысли до этого не достают. Подписался поначалу на совхоз и
отказался, собираясь в город, потом вдруг, как муха укусила, заговорил об
охотничьей артели, хотя из ружья за всю свою жизнь стрелял только по
бутылкам, да и то мимо. А в последнее время стал сниться ему север с
большими рублями... Но до севера только доехать надо терпение иметь, а у
Петрухи его не водилось ни капли.
Вот и посудите теперь, каково быть матерью такого человека. Боялась
Катерина: чья душа во грехе, та и в ответе, поэтому вину за Петрухино
сумасходство перекладывала на себя. Она говорила:
- Дак ежли он такой и есть - че с им самдели? Голову на плаху?
- А какой он у тебя будет, когда ты распустила его до последней
степени? - подхватывала Дарья.- Он избу сжег, ты ему слово сказала?
- Сама говорела: так и этак бы сожгли...
- Да не своей же рукой! Как она у его не отсохла, что спичку чиркала?!
Это надо камень заместо сердца держать, он в ей родился, в ей рос, и он же
ее поперед всех спалил! Ну!
- Он, может, самдели незначай.
- Вот христовенькая, вот христовенькая! - приходила Дарья в
восхищение.- Ишо бы - конешно, незначай. Он тебе сам ее срубил, богачество
нажил - золотые руки у твово Петрухи. Пошто бы нарочно он сжигать ее стал -
эва че придумали про мужика. Незначай, незначай...
Катерина умолкала.
- А как такие люди получаются? - пыталась она понять - не в первый раз
пыталась понять и знала уже, что не поймет, и все-таки спрашивала, надеясь
на недолгое облегчение и прощение себе, когда и вместе с Дарьей не сумеют
они ни в чем разобраться.- Он с малолетства беспутный. Ты говоришь: я
исповадила. А че я исповадила? Никакой сильно повады не было. Я с им и
добром, и по-всякому - дак ежли он уродился такой. Он маленький был, ниче не
хотел понимать. Глаза заворотит - и хошь говори ты ему, хошь кол на голове
теши. Много ты с ребятами возилась?
- Когда мне с имя было возиться? С темна до темна в беготне.
- А все люди. Ни один не свихнулся. Мне его баловать тоже... не до
баловства было. В запустенье, правда что, не ходил. Старалася. Я погляжу на
Клавкиных ребятишек... лучше самдели с мачехой жить. Родная она мать, да не
своим деткам. Ни уходу, ни привету - на подзатыльниках да на кусках, бедные.
А какие славные ребятишки, ласковые, послушные... С чего, с каких дрожжей,
ежели она только и знает, что собачиться? Она, че ли, воспитала?
- Н-ну,- хмыкнула Дарья, полностью отказывая в этом Клавке.
Речь шла о Клавке Стригуновой.
- Дак че тогды? Одного кажин день лупцуют - человек выходит. Другого
никакая лупцовка не берет - был разбойник и вырос разбойник. Одного нежат -
на пользу, другого - на вред. Это как? В ком че есть, то и будет? И хошь
руки ты об его обломай, хошь испечалься об ем - он свое возьмет. Никакой
правью не поправить. Так, че ли? Ты говоришь: я не спрашиваю с его. Царица
небесная! Я надсадилась спрашивать. А тепери самдели отступилась, вижу, что
без толку. Теперь какой есть, такой и есть. Вся злость вышла... жалость
одна, что он такой. Дак не на плаху же, самдели? Пущай как хочет. Ему жить.
- Дак ты тоже не из могилы это говоришь. Тебе тоже доживать как-то
надо.
- А-а, че будет,- отмахнулась Катерина.- Мы уж тепери так и так не
своим ходом живем. Тащит. Куды затащит, там и ладно.
- Что тащит... правда, что тащит,- согласилась Дарья.
- Потом оне же, Клавкины ребяты, вырастут,- подчищая разговор,
вернулась Катерина,- и будут ее на руках носить, что она для их доброго
слова не знала. Говорят: какой привет - такой ответ... а-а,- несогласным
стоном протянула она,- ниче не сходится. Кому как на роду написано. Мало, че
ли: другая мать дюжину их подымет и живет на старости с имя хуже, чем у
чужих. Чужие-то постесняются галиться. А свои, как право им такое дадено, до
того лютуют... злого ворога больше жалеют. За что? Помнишь старуху Аграфену?
- А не доживай до этакой старости,- вдруг ни с чего со злостью
вскинулась Дарья.- Знай свой срок,- и пригасила, опустила голос, понимая,
что не дано его человеку знать.- За грехи, ли че ли, за какие держит господь
боле, чем положено. Ой, страшные надо иметь грехи, чтоб так... Где их
набрать? Человек должен жить, покуль польза от его есть. Нету пользы -
слезай, приехали. Нашто его самого маять, других маять? Живые... им жить
надо, а не смерть в дому держать, горшки с-под ее таскать. Я потаскала,
знаю. Из-под меня скоро с-под самой хошь таскай, мигом от горшка до горшка
долетела, а помню. Свекровку свою помню, как я на ее смотрела. А то и
смотрела,- непонятно на что опять осердясь, продолжала она,- что думала:
"Когды тебя бог приберет? Надоела хужей горькой редьки". Это мы с ей ишо
хорошо жили, она покладистая была. А я была небрезгливая. А помню: до того
мне под конец тошно к ей подходить. Навроде все понимала, что она,
христовенькая, невиноватая, а все равно ниче с собой сделать не могла. Не
могу, и все, хошь из дому беги. И думаю: а ежели бы это мамка моя пластом
так лежала - я бы тоже ей смерти хотела? Сама отговариваюсь, а сама слышу,
издали голос идет: а тоже хотела бы. Пущай не так, и терпения давала бы
поболе, а в худые минуты тоже про себя, поди, срывалась бы. Это уж и не от
меня идет - от чего-то другого. Нет, Катерина, старость запускать нельзя.
Никому это не надо.
- Дак че - удавку, че ли, на шею? Дарья не стала отвечать.
- И хоронют оне нас, плачут... оне плачут не об нас, кого в гроб
кладут, а кого помнют... какие мы были,- говорила она.- И жалко нас...
потому что себя жалко. Оне видят, что состарются, нисколь не лучше нас
будут. А без нас оне скорей старются. Про себя оне нас раньше похоронили.
Вот тогда бы и убраться, скараулить тот миг. А мы все за жисть ловимся. Че
за ее ловиться - во вред только. Помоложе уберешься, тебя же лутше будут
помнить, и память об тебе останется покрасивей. Побольней останется память,
позаметней. А ежели в гроб тебя, как кащею, кладут - дак ить глядеть
страшно. Такая страхолюдина всю до-прежнюю память отшибет...
- А мы-то в чем виноватые?
- А в том и виноватые, что привычку к себе, как собачонку какую,
держим. Чтоб нас она оберегала, на других полаивала. Скажи в молодости,
какую ты себя опосле будешь терпеть - перекрестишься, не поверишь. Ниче уж
живого нету, все вывалилось, окостенело, ни зубов, ни рогов, ни холеры -
нет, милей тебя белый свет нее не видывал. Да нашто? Тебе господь жить дал,
чтоб ты дело сделала, ребят оставила - и в землю... чтоб земля не убывала.
Там тепери от тебя польза. А ты все тут хорохоришься, людям поперек.
Отстряпалась и уходи, не мешай. Дай другим свое дело спроворить, не отымай у
их время. У их его тоже в обрез.
- Куда так торопиться-то? - отказывалась Катерина.- Жить бегом и
помирать бегом? Другой раз, может, не живать будет?
- Оно и потеперь, может, не ты жила...
- А кто? Ты уж говори, да не заговаривайся. Кто за-место меня будет
жить?
- Может, кто другой. А тебя обманули, что ты. А ежели ты - пошто ты
тогда с Петрухой со своим не можешь сладить? Пошто не живешь как охота, а по
чужой указке ходишь? Пошто всю жисть маешься? Нет, Катерина, я про себя,
прости господи, не возьмусь сказать, что это я жила... Сильно много со мной
не сходится...
...Вдвоем и правда было легче и за хозяйственной управой, и за
разговорами. Дни стояли длинные, старухи успевали все и, устав, ложились
после обеда отдохнуть, но не засыпали, а разговаривали лежа. И разговаривали
поднявшись, в ожидании вечерней уборки, а потом и после нее - так и шло
время, так незаметно и соскальзывали с одной стороны на другую длинные
летние дни. На разговоры подходила Сима со своим неотвязным хвостом -
Колькой; заявлялся Богодул, кряхтя и поругиваясь, и тоже норовил вставить
слово; приходила глуховатая тунгуска с трубкой в зубах, которую она почти не
вынимала, а потому почти не говорила; приходили на чай и беседы другие, кто
еще оставался в Матере... Поминали старое, дивились новому, смыкали вместе
то и другое, жизнь и смерть... Никогда раньше так подолгу они не
разговаривали.
И мало осталось, что было ими не переговорено, и мало, несмотря на
большую жизнь, было что в ней понято.
А впереди, если смотреть на оставшиеся дни, становилось все просторней
и свободней. Впереди уже погуливал в пустоте ветер.
11
Но еще сумела, всплеснулась жизнь на Матере - когда начался сенокос.
Кормов по новым угодьям было не набрать, да их и не было еще, новых-то
угодий, двинулись в последний раз на старые. Пришлось совхозу расползаться
опять по колхозам - кто где жил, туда на страдованье и поехал. Редкий
человек не обрадовался этой счастливой возможности пожить-побыть под конец в
родной деревеньке, чуть не у каждого там дом, скотина, огород, неподчищенные
дела, да и земля не молчала, звала их перед смертью проститься. Мало кто, не
слепой, не глухой, не осевший в конторе и не занятый на строгой, прицепной
работе, отказался поехать - привязчив человек, имевший свой дом и родину, ох
как привязчив!
Полдеревни вернулось в Матеру, и Матера ожила пускай не прежней, не
текущей по порядку, но все-таки похожей на нее жизнью, будто для того она и
воротилась, чтобы посмотреть и запомнить, как это было. Заржали опять кони,
пригнанные с Подмоги, зазвучали по утрам, перекликаясь, голоса работников,