разных, но, главным образом, стариков и старух, заброшенных, никому не
нужных, покорных, тихих, от всего отрешившихся... Сидеть было негде,
немногочисленные скамьи заняты были все, и те кто не мог больше ни ходить,
ни сидеть уже, лежали и казались мертвыми... И мама, с разорванным
сердцем, бледная, строгая, немного даже чужая, тоже бродила здесь среди
прочих, изнемогая от боли в груди и в руке. "Не беспокойся, - сказала она
ему строго и уверенно. - Все со мной будет в порядке. В этот раз я еще не
умру. Обещаю"....
постелью, которую так и не осмелился почему-то убрать (ему вдруг
показалось, что нельзя этого делать, что-то нарушится, если это сделаешь,
что-то пойдет не так - он стал вдруг необоримо суеверным), сунул лицо в
холодное одеяло и стал молиться. Все сделаю, что ты захочешь, мысленно
говорил он. Брошу курить. Клянусь. Ни выкурю больше ни сигаретки. Ни одной
затяжки... И не выпью больше ни рюмки... И не напишу ни строчки... Какое,
к черту, предназначение? Нет у меня никакого предназначения. И не будет. И
не надо. Пусть только все станет как прежде... Лариску брошу, подумал он с
усилием. Он знал, что мама недолюбливала Лариску. Брошу, сказал он себе.
Он знал, что это вранье. Он все время слышал себя со стороны и вспомнил
вдруг грязноватого и плаксивого мальчика в холодном тамбуре, и так же, как
тот мальчик, подумал, что самое страшное уже надвинулось и ничто теперь
этому страшному не сможет помешать... И тогда он поднялся, пошел к себе и
вышвырнул в форточку почти полную пачку сигарет....
исчезли уже на вторые сутки. Первое время Лариска дежурила у нее по ночам,
потом мама сказала решительно: "Не надо", и дежурства прекратились. Каждую
ночь он молился у разобранной постели. Постель он не прибирал, и не
прибирал в комнате, Лариска пыталась, но он так наорал на нее, что напугал
до слез. Убирать было нельзя. Ничего трогать было нельзя. Тоненькая, как
паутина, но пока еще довольно прочная ниточка соединяла настоящее и
будущее, и нельзя было даже прикасаться к этой нити. Так ему казалось....
улыбалась в ответ на его искательные улыбки, она качала головой и говорила
не глядя в глаза: "Инфаркт очень обширный... И возраст, не забывайте..."
Он давил в себе пробуждающуюся надежду, понимая каким-о пещерным
инстинктом, что надо держать себя на самом нижнем уровне сокрушенности, и
он молился теперь, готовя себя к совершенно другой жизни. Не будем больше
жить здесь, обещал он. Уедем в твое Костылино, купим там избу, которая так
тебе понравилось, избу Соломатиных, они продадут с охотой, я уверен, и
будем там жить, я научусь плотничать, починю крышу, левый задний венец
поправлю, если он действительно сгнил, заведем кур, дрова буду
заготавливать... ты ведь так хотела этого, тебе будет там хорошо, и каждый
вечер мы будем с тобой играть в "девятку" и в "кинга"... Он так и заснул,
на коленях, уткнувшись лицом в неубранное одеяло, а рано утром, в восемь
часов раздался телефонный звонок, он вскочил, словно обожженный кнутом, и
он уже знал, кто звонит и почему......
свирепо-ледяной и беспощадный... Он простудился вдребезги. Весь. Все зубы
у него болели. И горло. И простреленный бок, и под лопаткой. Лицо
распухло, глаза сделались красными, маленькими и тоскливыми, как у
больного животного. Он и был больным животным. Робко звонила Лариска - он,
с трудом сдерживаясь, попросил оставить его одного. Звонил угрюмый Виконт,
потом приперся вместе с заранее перекошенным от сочувствия Мирлиным - он
не пустил их за порог, он хотел быть один. Он был сейчас больной или
раненый зверь, которому надо заползти куда-нибудь в чащу и там либо
выжить, либо сдохнуть, но - в одиночку, только в одиночку... Он читал
бумаги - свидетельство о смерти, документы о захоронении, - он словно
надеялся найти там нечто существенное, но не нашел ничего, кроме
отстраненно удивившей его записи о причине смерти: "атеросклероз артерий
мозга". Почему - мозга? Ведь это был инфаркт, мимолетно удивился он и тут
же забыл об этом, его вдруг потянуло читать письма, его - к ней, ее - к
нему, письма тети Лиды и других маминых подружек, которых давно уже не
было на свете, и какие-то ее записки по педагогике, и несколько вариантов
автобиографии... И вот тут ему стало совершенно невмоготу - он собрал всю
эту гору бумаги, перетащил в ванную и принялся жечь в печке-колонке - все
подряд, уже больше не читая, не желая читать, не желая ничего помнить и
узнавать......
получила похоронку - сожгла все, до последнего листочка, неживая,
окаменевшая, с сухими глазами... (Испуганный и зареванный, он сидел в
дальнем углу и следил за нею, боясь подойти: в сумраке, в отсветах огня
она казалась ему деревянной и незнакомой). Интересно, что же такое она
хотела уничтожить, когда жгла исписанную бумагу? И что хотел уничтожить
он? От чего избавиться? Какой изболевшийся нерв выдернуть и самое его
место выжечь? Ответа не было. Совершался акт горя и отчаяния - несомненно,
но был ли в нем хоть какой-нибудь смысл? Ну хоть какой-нибудь?..
позвонил Лариске. Всю ночь (до пяти утра) они с ней ходили по кругу:
Литейный мост, мимо бывшего французского консульства (где теперь была
школа для тугоухих детей), мимо пристани речных трамвайчиков (где десять
лет назад напали на них хулиганы - случай, рассматривавшийся в качестве
кандидата на ДЕВЯТНАДЦАТОЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВО, но отвергнутый), по Кировскому
мосту, мимо Дома Политкаторжан, мимо "Авроры", по мосту Свободы (бывшему
Сампсониевскому, когда-то деревянному, уютному, узенькому, а теперь
железному, широкому, важному), мимо стройки (раньше, до войны, здесь стоял
так называемый Пироговский музей, огромное то ли еще недостроенное, то ли
уже разрушенное здание, в блокаду оно сгорело под зажигалками, после войны
там держали несколько тысяч пленных немцев, загадивших все анфилады, залы
и аркады самым неописуемым образом, а теперь здесь возводили новую
гостиницу), мимо желтого бесконечного фасада Военно-Медицинской Академии,
и снова - на Литейный мост... Говорили мало. Курили. Иногда вдруг ловили
взгляды друг друга, и тогда их словно бросало друг к другу - они судорожно
обнимались и стояли так по несколько минут, щека к щеке, душа к душе...
Что-то происходило в нем. (Да и в ней, наверное, тоже, но он об этом не
думал тогда совсем). Угли холодели и покрывались серым пеплом. Рану
затягивало розовой сочащейся пленочкой. Кончалась одна жизнь и начиналась
другая. Одни страхи уходили в никуда, другие приходили из ниоткуда...
Равновесие восстанавливалось...
ней совсем уже без боли, даже, пожалуй, наоборот, - он таким образом как
бы отрицал ее исчезновение и утверждал присутствие. Впрочем, анализировать
все эти ощущения ему не захотелось, надо было сначала выздороветь до
конца. Если, конечно, от такого можно выздороветь до конца. (Потом
оказалось, - можно. Не выздороветь, конечно, а перейти как бы на иной
уровень здоровья - одноногий инвалид ведь тоже может считаться и даже быть
здоровым, но - на своем уже уровне).
ударов, все успокоилось, они с Лариской поженились - тихо, без свадьбы,
только Виконт, Сеня Мирлин да Жека Малахов с Татьяной сидели за столом,
ели мясо по-бургундски, пили медицинский спирт и дружно исполняли
отшлифованный репертуар:
"Один день Ивана Денисовича"... И как все навсегда миновало! Ну, может
быть, и не навсегда. В конце концов, должна же экономика... Слушай, какая
к шутам экономика? Трамваи ходят? Ходят. Чего тебе еще надобно, старче?
Водка продается?.. "Будет пять и будет восемь, все равно мы пить не
бросим. Передайте Ильичу: нам и десять по-плечу. Ну, а если будет больше,
тогда сделаем как в Польше..." Э, ничего они не сделают никогда!...
"Топ-топ, очень нелегки к коммунизму первые шаги!.." Слушайте, я вчера
стою за пивом, а там мужичонка какой-то разоряется: робя, дела наши -
кранты, с первого числа в два раза на водку поднимут, уже ценники
переписывают, я вам точно говорю! А какой-то облом двухметровый ему: не
посмеют! САХАРОВ НЕ ПОЗВОЛИТ!.. Слушай, ну чего ты орешь на весь
Карла-Маркса?.. Виконт, перестань трястись, теперь за это не сажают... А
ты знаешь, за что был сослан Овидий? Существует сто одиннадцать вполне
аргументированных версий, но скорее всего - скорее всего! - за
обыкновеннейшее недонесение... Ну, знаешь, шуточки у тебя, боцман...
Ладно, давайте лучше споем: