столетий, свет потух. Она тогда открыла глаза и прислушалась.
Храпит. Она лежала навзничь, глядя в темноту, и сердилась на
храп, на какой-то блеск в углу спальни и, между прочим, на
самое себя. "Нужно--совсем иначе,-- наконец подумала она.--
Завтра вечером я сделаю иначе. Завтра вечером..."
пятницу он пошел в кинематограф, в субботу -- в кафе. В
кинематографе волоокая дура с черным сердечком вместо губ и с
ресницами, как спицы зонтика, изображала богатую наследницу,
изображавшую, в свою очередь, бедную конторскую барышню,-- а в
кафе оказалось бесовски дорого, и какая-то нарумяненная девица,
с отвратительной золотой пломбой, курила и смотрела на него, и
качала ногой, и вскользь улыбалась, стряхивая пепел. "Я не могу
больше,-- протяжно, со стоном, шептал Франц.-- Она застит
жизнь, во рту от нее пересохло, кет сил... Так было просто --
ее схватить, когда она меня тронула. Мука... Подождать, что
ли,-- не видеть ее несколько дней?.. Но тогда не стоит
жить...Следующий раз, вот клянусь, клянусь... матушкой
клянусь..."
водой и, проходя мимо хозяйской двери, взглянул на нее со
страхом и ненавистью. Он решил было выйти пройтись, но хлестал
по стеклам бурный дождь. В комнате было холодно. От нечего
делать он хорошенько протер очки, откупорил пузырек с
чернилами, зарядил самопишущую ручку и стал писать матери.
почерком,--как ты поживаешь? Как поживает Эмми? Вероятно..." Он
остановился, вычеркнул последнее слово и задумался, копая
концом ручки в носу. Вероятно... сейчас отправляется в церковь;
потом будет стряпать воскресный обед... Курица, бедные
рыцари... Днем--кофе со взбитыми сливками... Что ей до него?
Она всегда любила Эмми больше. Кругленькая, краснобурая -- била
его по щекам, когда ему уже было семнадцать, восемнадцать,
девятнадцать лет. В прошлом году... А когда он был совсем малыш
(бледненький, круглолицый, уже в очках), однажды, на Пасхе, она
хотела заставить его съесть шоколадную конфету (в виде
коричневого зайчика),-- которую сестренка тишком облизала. За
то, что Эмми облизала конфету, предназначенную ему, мать просто
хлопнула ее легонько по задку, а его, за то, что он замусленный
шоколад отказался даже тронуть,--так хватила наотмашь по лицу,
что он слетел со стула и, стукнувшись головой о пол, лишился
чувств. Любовь к матери была его первой несчастной любовью.
Лучше было, пожалуй, когда она открыто сердилась на него, чем
когда равнодушно ему улыбалась или, при гостях, ласково его
щипала. Накануне его отъезда она забыла у него в комнате свой
шерстяной платок, и он почему-то подложил его на ночь под
голову, но не мог спать, а, как дурак, плакал. Может быть она
все-таки сейчас скучает по нем? Этого она не пишет...
Эмми--хорошая девушка... Выйдет за мясника в белом жилете;
выйдет,-- как пить дать... И правильно поступит,-- дело у него
солидное, лучший мясник в городе. Проклятый дождь... А что
настрочить -- все-таки неизвестно... Описать, что ли, комнату.
зеркалом. Кровать мягкая. Хозяин по утрам сам подметает. У
окна, в левом углу..."
приоткрылась. Хозяин просунул голову, улыбнулся, подмигнул и,
скрывшись, сказал кому-то за дверью: "Да, он дома;
пожалуйте..."
на клетчатом шерстяном платье, по серой низко надвинутой шляпе
успели рассыпаться темные звезды дождя, перехватившего ее между
таксомотором и подъездом, шелковые ноги были тесно сдвинуты и
от этого казались еще стройнее. Стоя неподвижно, она протянула
назад руку, закрывая за собой дверь,-- и пристально, без
улыбки, смотрела на Франца, точно не ожидала увидеть его. Он
покрыл ладонью кадык,-- так как был без воротничка,--и, сказав
длинную фразу, с удивлением заметил, что, по-видимому, слов не
отпечаталось, как будто простучал на пишущей машинке, в которую
забыл вставить ленту.
некуда деться от дождя...-- И взгляд ее будто разжался,
выпустил его, скользнул в сторону. Франц сразу ослаб, размяк и,
задыхаясь от знакомого сердцебиения, бледный, мигающий, с
отвисшей нижней губой, стал помогать ей снимать пальто.
Подкладка была малиновая, шелковая, теплая, пропитанная духами.
Ее пальто и шляпу он положил на постель, и последний
наблюдатель в его сознании, стойкий, маленький, еще оставшийся
на посту, после того, как, толкаясь и спотыкаясь, разбежались
все прочие мысли,-- подсказал, что вот так пассажир в поезде
отмечает место, которое сейчас займ°т. Марта сказала: -- Что же
это такое? я думала, что вы будете рады,--
нестройное гудение,---говорю...я все время говорю...
край стола, который вдруг стал тихо потрескивать. Оказалось,
что он держит ее руку, прижимает к губам, к носу, весь уходя
головой в эту горячую, послушную ладонь. Свободной рукой она
гладила его по волосам, морщась от наслаждения, накручивая на
пальцы их мягкие, высушенные вежеталем пряди. Франц жмурился,
дышал. Какая-то одичалая нежность сменила в нем все острое,
неловкое, грубое, что недавно так мучило его. Она, вероятно,
сняла ему очки, так как теперь он чувствовал эти небывалые
пальцы на своих веках, на бровях. Теперь он знал, что через
минуту будет такое счастье, перед которым ничто самый страстный
сон. Медля, он взял ее за кисти, раскрыл глаза, из теплого
тумана стало приближаться ее лицо. Но не дойдя до его губ, оно
остановилось.
умоляю...
дверь... Постой...
хрустнул ключ в замке; теплота вернулась. -- Ну вот,--туманно
улыбаясь, сказала Марта. Он почувствовал у себя на затылке ее
напряженную ладонь, тихо ткнулся губами в жаркий уголок ее
полуоткрытого рта, скользнул, нашел, и весь мир сразу стал
темно-розовым. И затем, когда, следуя смутному закону
постепенности, бессознательно выведенному им из того, что он
слышал или читал, Франц выдыхал в ее волосы, в теплую шею,
повторяющиеся слова, смысл которых был только в их
повторении,-- и когда, уже сидя с ней рядом на краю постели, не
отрываясь губами от ее виска, стаскивал с ее ноги башмак,
теребил сырой каблук,-- он ощущал вовсе не то беспомощное,
торопливое волнение, которое ему не раз снилось, а какую-то
благодатную силу, торжество, упоительную безопасность.
его очки оказались у Марты на коленях, и он по привычке их
нацепил; небольшое столкновение произошло между ним и ее
платьем,-- пока не выяснилось, что оно снимается просто через
голову; его правый носок был с дыркой, и выглядывал ноготь
большого пальца; и подушка могла быть чище...
вагоне. "Ты..." -- тихо сказала Марта, лежа навзничь и глядя,
как бежит потолок.
небрежных положениях, которые они принимают в отсутствие людей.
Черная самопишущая ручка дремала на недоконченном письме.
Круглая дамская шляпа, как ни в чем не бывало, выглядывала
из-под стула. Какая-то пробочка, вымазанная с одного конца
синевой чернил, подумала-подумала да и покатилась, тихонько,
полукругом по столу, а оттуда упала на пол. Ветер с помощью
дождя попытался открыть раму окна, но это не удалось. В шкалу,
улучив мгновение, тайком плюхнулся с вешалки халат,-- что делал
уже не раз, когда никто не мог услышать.
прелестную голую руку, которая в изнеможении вытянулась и
упала, как мертвая. Постель медленно приехала обратно. Марта
лежала с закрытыми глазами, и улыбка образовала две серповидных
ямки по бокам ее сжатого рта. Пряди, некогда непроницаемые,
были теперь откинуты с висков, и Франц, облокотясь рядом с ней,
глядя на ее нежное голое ухо, на чистый лоб, опять нашел в этом
лице то сходство с мадонной, которое он, падкий на такого рода
сравнения, уже отмечал. В комнате было холодно.
ведь это был рай... Я еще никогда, никогда...