швыряемых в него Отчизной. Не то чтобы Мандельштам возражал против
происходивших в России политических изменений. Его чувство меры и ирония
были достаточными для признания эпического характера всего происходящего.
Кроме того, он был язычески жизнерадостным человеком, и, с другой стороны,
ноющие интонации были полностью узурпированы символистами. К тому же с
начала века воздух полнился досужими разговорами о переделе мира, так что с
приходом революции почти все приняли случившееся за желанное. Ответ
Мандельштама был, возможно, единственной трезвой реакцией на события,
которые потрясли мир и вскружили премного светлых голов:
описаны в воспоминаниях вдовы поэта, и они заняли два тома. Эти книги не
только введение в его поэзию, хотя и введение тоже. Но каждый поэт, сколько
бы он ни писал, передает в своем стихе, выражаясь физически или
статистически, самое большее - одну десятую собственной жизненной
реальности. Остальное обычно окутано тьмой. Если какие свидетельства
современников и сохраняются, они содержат зияющие пробелы, не говоря об иных
углах зрения, искажающих предмет.
десятым. Они рассеивают тьму, восполняют пробелы, устраняют искажения.
Суммарный результат близок к воскрешению, с той только разницей, что все,
погубившее этого человека, пережившее его и продолжающее существовать и
приобретать популярность, также перевоплотилось, разыгравшись вновь на этих
страницах. Вследствие смертоносной силы материала вдова поэта воссоздает эти
составные части с осторожностью, с какой обезвреживают бомбу. Благодаря
такой аккуратности и оттого, что его поэзией, самим актом его смерти и
качеством его жизни была создана великая проза, можно тотчас понять - даже
не зная ни одной строчки Мандельштама,- что на этих страницах вспоминают о
действительно большом поэте: ввиду количества и силы зла, направленного
против него.
ситуации вовсе не было однозначно враждебным. В целом он рассматривают ее
как более жестокую форму жизненной реальности, как качественно новый вызов.
От романтиков осталось представление о поэте, бросающем перчатку тирану.
Если когда-то и было такое время, то сегодня подобный образ действия -
полный вздор: тираны уже давно сделались недосягаемы для тет-а-тет такого
рода. Дистанция между нами и нашими властителями может быть сокращена только
последними, что случается редко. Поэт попадает в беду по причине своего
языкового и, следовательно, психологического превосходства - чаще, чем из-за
политических убеждений. Песнь есть форма языкового неповиновения, и ее
звучание ставит под сомнение много большее, чем конкретную политическую
систему: оно колеблет весь жизненный уклад. И число врагов растет
пропорционально.
навлекло погибель на Мандельштама. Это стихотворение при всей его
уничтожающей силе было для Мандельштама только побочным продуктом разработки
темы этой не столь уж новой эры. По сему поводу есть в стихотворении
"Ариост", написанном ранее в том же году (1933), гораздо более разящая
строчка: "Власть отвратительна, как руки брадобрея..." Были также и многие
другие. И все же я думаю, что сами по себе эти пощечины не привели бы в
действие закон уничтожения. Железная метла, гулявшая по России, могла бы
миновать его, будь он гражданский поэт или лирический, там и сям сующийся в
политику. В конце концов, он получил предупреждение и мог бы внять ему
подобно многим другим. Однако он этого не сделал потому, что инстинкт
самосохранения давно отступил перед эстетикой. Именно замечательная
интенсивность лиризма поэзии Мандельштама отделяла его от современников и
сделала его сиротой века, "бездомным всесоюзного масштаба". Ибо лиризм есть
этика языка, и превосходство этого лиризма над всем достижимым в сфере
людского взаимодействия всех типов и мастей и есть то, что создает
произведение искусства и позволяет ему уцелеть. Вот почему железная метла,
чьей задачей было кастрировать духовно целую нацию, не могла пропустить его.
реорганизованное время, по отношению к которому немое пространство внутренне
враждебно. Первое олицетворялось Мандельштамом, второе сделало своим орудием
государство. Есть некая ужасающая логика в местоположении концлагеря, где
погиб Осип Мандельштам в 1938 году: под Владивостоком, в тайниках
подчиненного государству пространства. Из Петербурга в глубь России дальше
двигаться некуда.
памяти женщины, Ольги Ваксель, по слухам, умершей в Швеции. Оно написано в
то время, когда Мандельштам жил в Воронеже, куда после нервного срыва был
переведен из предыдущего места ссылки неподалеку от Уральских гор. Только
четыре строки:
язык сам по себе - результат прошлого. Возвращение тех твердых ласточек
предполагает повторяющийся характер их присутствия и, одновременно, самого
сравнения в скрытой мысли или в высказанной фразе. К тому же "...ко мне
прилетели" наводит на мысль о весне, о повторяющихся временах года.
"Сказать, что они отлежались в своей" тоже предполагает прошедшее
несовершенное, ибо непосещенное. И затем последняя строка замыкает цикл,
поскольку прилагательное "стокгольмской" обнаруживает скрытый намек на
детскую сказку Ханса Кристиана Андерсена о раненой ласточке, зимующей в
кротовой норе, впоследствии выздоровевшей и улетевшей домой. Каждый школьник
в России знает эту сказку. Сознательный процесс вспоминания оказывается в
большой мере коренящимся в подсознательной памяти и создает ощущение печали
такой пронзительной, как если бы мы слышали не страдающего человека, но
самый голос его раненой души. Такой голос несомненно приходит в столкновение
со всем на свете, даже с жизнью своего посредника, то есть поэта. Так
Одиссей привязывает себя к мачте вопреки зову души. Это - а не только то,
что Мандельштам человек женатый,- объясняет такую эллиптичность.
покуда существует русский язык. И, конечно же, переживет нынешний и любой
последующий режим в этой стране благодаря лиризму и глубине. Если честно, я
не знаю ничего в мировой поэзии, что может сравниться с откровением четырех
строк из "Стихов о неизвестном солдате", написанных за год до смерти:
невероятного душевного ускорения, которое в другие времена отвечало
откровениям Иова и Иеремии. Этот размол скоростей является в той же мере
автопортретом, как и невероятным астрофизическим прозрением. За спиной
Мандельштам ощущал отнюдь не близящуюся "крылатую колесницу", но свой
"век-волкодав", и он бежал, пока оставалось пространство. Когда пространство
кончилось, он настиг время.
англоязычных читателей. Возможно, более, чем кто-либо в этом столетии, он
был поэтом цивилизации: он обогатил то, что вдохновляло его. Можно
утверждать, что он стал ее частью задолго до того, как встретил смерть.
Разумеется, он был русским, но не в большей степени, чем Джотто -
итальянцем. Цивилизация есть суммарный итог различных культур, оживляемых
общим духовным числителем, и основным ее проводником - выражаясь
одновременно метафизически и буквально - является перевод. Перенос
греческого портика на широту тундры - это перевод.
касается поэта, этические воззрения, даже самый темперамент закладываются и
формируются эстетически. Именно вследствие этого поэты неизбежно оказываются
не в ладах с социальной действительностью, причем показатель их смертности
отражает дистанцию, которую эта действительность блюдет между собой и
цивилизацией. Так же отражает ее и качество перевода.
Мандельштам воплотил и то и другое; и будет справедливо требовать от его
переводчиков по меньшей мере подобия равенства. Трудности, сопряженные с
созданием подобия, хотя на вид и грандиозные, сами по себе - дань уважения к
тоске по мировой культуре, двигавшей и создававшей оригинал. Формальные
стороны стиха Мандельштама не есть продукт какой-либо отошедшей поэтики, но,
по сути, колонны упомянутого портика. Не сохранить их значит не только
сводить собственную "архитектуру" к нагромождению камней и возведению лачуг:
это значит оболгать то, ради чего жил и за что умер поэт.
стилистической, если не психологической, конгениальности. Например, при
переводе Мандельштама может использоваться поэтический стиль, характерный
для позднего Йейтса (с которым, кстати, и тематически у него много общего).
Беда, конечно, в том, что тот, кто может овладеть подобной стилистикой -