состояние войны, но силы были слишком неравными.
танцы в городском саду не обходились без драки, родители опасались
отпускать девушек гулять вечерами даже в сопровождении парней. Тогда и
случилось то, чего отец боялся,- к нему на дачу залезли. Добро бы просто
обворовали, но, не найдя ничего, напакостили, нагадили в доме, побили
стекла в теплице и оставили издевательскую записку: "Все сожжем, если не
оставишь водки и денег".
разбираться не стал. Он достал ружье, пришел ко мне и сказал: помоги,
сынок, давай засаду устроим и вора изловим. Просто сказал, то ли прося
извинения, то ли меня за давний грех прощая.
сказать? Что не стоят все его помидоры одной капли крови, и если уж я
Золюшко убивать не стал, то насколько меньше вина воришки или даже
подосланного разрушителя теплиц? И пусть лучше все сожгут и не станет он
мучиться, а повинится, получит назад красную книжицу с профилем
чагодайского щелкунчика, вернется в газету и поедет пить кашинские воды
от расстройства нервной системы.
вражину, я не хотел и не мог быть пособником в убийстве, но сказать ему
полагал, что его кровь должна для меня что-то значить, даже если я не
умел видеть ее цвета.
ты не должен был этого делать. И сейчас то же самое послышалось.
По дороге меня обогнала машина, я хотел ее остановить, но она пронеслась
мимо. Шоссе было пустынным. Я принимался бежать, потом уставал и шел
пешком. У меня кололо в груди, пересохло в горле, но я снова бежал,
падал и опять бежал.
разбитого стекла. Мне стало дурно от этой крови, я бросился прочь, потом
вернулся. Возможно, те, кто его убил, были рядом - я не боялся их, я не
боялся ничего, кроме черной крови, которая помидорным соком текла по
ботве, по земле и уходила в проклятую чагодайскую почву.
видел его таким. Степан Матвеевич сидел на осколках теплицы и плакал.
Потом посмотрел на меня невидящими глазами и уехал. Убийц искали, но не
нашли - в части дело было замято, но странным образом смерть отца спасла
прочие теплицы, и больше ни одна из них разрушена не была. Она спасла
также меня от армии. На похоронах, когда мать наклонилась над гробом,
она потеряла сознание и так и не поднялась. С ней случился инсульт, и я
остался ее единственным кормильцем.
X
отомстить, призвать меня восстановить порушенную теплицу, изводить
нечистую совесть или, напротив, простить, но он отпросится и придет. Я
ждал его - тихо лежал ночами, не ворочаясь и не засыпая, не читая книг и
не слушая злые радиоголоса, потому что боялся: они могут заглушить его
голос. Ждал во сне и наяву указания, знака, намека, я не верил, что он
меня навсегда бросил, но тихо было кругом.
собираясь накрыть весь город, метровый слой лежал на плоских крышах,
поленницах, куполах и локаторах, рано замерзла река, снег укрыл огороды,
дачи, разбитые теплицы и могилы на кладбище. Его было так много, как
никогда, и гибли в лесу кабаны и лоси, проваливались волки, снег глушил
все голоса, и меня охватило отчаяние. В холодном безмолвии отца мне
почудилось нечто ужасное, как если бы я остался навсегда одинок и не
только Золюшко с Горбунком, а все вокруг, от умелых чагодайских
акушерок, сотворивших чудо и вырвавших меня из небытия, и кума
Морозкина, игравшего в свои непонятные игры, до бабы Нины, что
непритворно голосила и убивалась на похоронах ненавистного зятя и ни
разу не посмотрела в сторону бледного внучека, и красивой и безмозглой
Инны, вступили против меня в заговор, хотят изничтожить и злятся оттого,
что я и не предпринимаю никаких попыток к бегству или сопротивлению, а
даюсь им в руки.
напрасно не остался в Москве или не уехал на Север или в Сибирь, не
сошелся с бичами и не принялся бродяжничать. А теперь все равно пришлось
уйти из маленького дома при церкви и снять второй этаж на самой окраине
городка. Туда перебралась Инна, и так мы жили нерасписанные, и в
городке, посудачив и поворчав, к этому привыкли, и она привыкла и ни в
чем не упрекала.
яркие чагодайские звезды. Когда же луна затмевала их свет, то вся голая
и гладкая местность за рекой оказывалась расчерченной на свет и тени. Я
глядел на нее из темной мансарды, будто ожидая оттуда знамения, чего-то
необыкновенного, великолепного и ужасного. Но все было совершенно
обыденно: холодная и красивая зимняя ночь, манившая к себе, как манила
она униженного мальчика, которого зачем-то, не спрашивая, хочет он того
или нет, нашли в лесу и оставили жить калекой. И вот он живет и даже
сумел сделать так, что его боится и избегает полгорода, оказывает ему
сомнительную честь играть в карты начальник милиции вместе с
поднадзорным священником, не желает знать родная семья и, презрев обычаи
и стыд, дарит любовь и слезы самая красивая чагодайская девушка.
с родителями, не лишал девушек невинности, вовсе не имея намерения на
них жениться? И неужели их карало небо, мучила совесть, и им было стыдно
ночами смотреть на звезды, и успокаивались они только тогда, когда
бесноватые тучи скрывали небесный блеск?
сияния, что мнилось ей в нем и почему тот страх, что я испытывал, был
совершенно иного свойства, нежели моя обычная печаль? Почему, обнимая
ночами Инну, я закрывался от звезд, как набожные христиане закрывают
лики икон, и страсть уступала место нежности и жалости к девочке,
отдавшей мне жизнь, и когда, утомленная и тихая, она засыпала, я долго
ворочался и шел к окну курить. Я думал о том, что, коль скоро не
отомстил убийцам отца и не стал восстанавливать теплицу, не правильнее
ли было постричься в монахи, отослав от себя Инну, и лучше тоже в
какую-нибудь пустынь или скит, и так вдвоем, разделенные глухими стенами
мужской и женской обителей, в тесных кельях, долгими до водянки
стояниями на всенощных и заутренях, вкушением постной пищи и послушанием
у грубых игуменов до самой старости, до положенного каждому из нас
земного предела замаливать грехи за терпкие ночи в озерной воде, где
изгибалась она упругой длинноволосой русалкой?
соседний городок, то почувствовал, что подошел к пределу, дальше
которого идти нельзя?
привыкшая к этому пути,- красивая девочка, которая могла бы стать
счастлиой женой и матерью. То, что я с ней делал, было хуже, чем бросить
одну с ребенком, хуже, чем развратить и отправить на панель. До того
момента яеще надеялся вырваться, не хотел ставить крест на своей судьбе
и думал бежать. Но лохматой ночью, когда автобус вез нас с Инной в
больницу, почувствовал, что больше не могу, как не может человек,
набравший воздуха в легкие, не дышать более минуты или двух. Не могу
больше сдерживаться, устал насиловать душу, я хотел отпустить ее на
волю, дать маленький шанс, прежде чем пойти ко дну.
душа - по натуре христианка; в тот единственный раз Великим постом,
когда бабе Нине удалось затащить меня в церковь и там отец Алексей, еще
накануне пивший водку с Морозкиным, с похмелья заунывным голосом читал
покаянный канон, нечутким ухом я расслышал одно: восстань, душе моя! что
спиши?
вещи, ведь не просто метафора - покаянный вопль. Но что тогда есть мое
"я" - самолюбивая ущемленная личность, тайно жаждавшая славы, взлета,
известности и этого не добившаяся, и что душа - ее пленница, безвольная
и даже не пытавшаяся противиться хозяину жертва? Но должна ли она так же
бесславно погибать или же у меня есть неведомый шанс не себя, но душу
свою спасти и уберечь от холодного сияния звезд?
встретило Небо и что там сказали, какой предъявили счет и какой ответ он
держал, зачлась ему мученическая кончина или нет? Автобус остановился -
дачный сезон еще не начался, и никто не вышел. Я взял Инну за руку и
сказал:
дрожащие губы, слушать захлебывающиеся всхлипывания, я понимал, это было
чисто инстинктивно - как схватить падающий стакан. Мы возвращались от
дачи в город по дороге, где я бежал к отцу, красивая плачущая беременная
женщина и ее нахохлившийся спутник с глазами затравленного волчонка.
Иногда навстречу попадались или обгоняли ехавшие в город машины. Одна из
них затормозила, и водитель предложил подвезти, но я махнул рукой. Мне
хотелось идти и идти и, не останавливаясь ни на минуту, говорить Инне,
как мы уедем из Чагодая, улетим на одном из самолетов и начнем жизнь в
том месте, где никто нас не знает и никакое проклятие не ляжет на