подрался, когда мешок чуть было не выпотрошили. Они вроде цветастую рубаху
хотели с меня содрать, но когда часики увидали, стали руку выкручивать. И
мне еще повезло, что ремешок жалели порвать, и потому долго возились,
отцепляли его, а я трудней им делал и норовил вырваться.
понадежней.
они отгораживали наш стол от солдатни - сотня, а то и больше, жрали, давясь
сырым хлебом. Ко мне исхитрились подослать узбека, шестерку. Он разносил
чайники, а с одним подскочил к нашему столу, прапорщики его пропускали.
Пригнулся - и вдруг шепнул мне, чтобы отдал часики.
послал его. Потом выдали полотенце, повели в баню. В парной-то меня словили.
И были это не чеченцы, а из хозвзводовской шайки, которые таскали в баню для
новобранцев амуницию. Говорят, где часы, куда подевал? А я говорю, нету, уж
отобрали. Поставили меня под кран, хотели горяченькой окатить, а вода
кончилась, из котельной подавать перестали.
помню, кто и когда это сделал. Полковые не поверили и грозились повесить,
если не сознаюсь. Чечены ножиками пугали. Мне бы сдаться, поберечься, а не
могу. Разве я не равный со всеми, и почему отдавать должен, что своим горбом
нажил?
обеду таскал, а наливал мне поваренок, из русских. Я поверил, что
повстречался человек. Иван, Ванька - морда веселая, щекастая, одному
здоровья не расхлебать. Ему и открылся, что поперек горла полковые повадки.
Если убивать станут, сам крови напущу. Я, говорю, человек, и гадом под ними
ползать не буду. А Ваня мне нашептывать принялся, будто юшку не испечешь и
не похаваешь. Что умом надо брать, пролезть так, чтоб всех позади оставить.
И жрать надо котлеты, а не вареный жир. И спать на чистом, чтоб тебе же еще
постилали. Двигай, говорит, в сержанты или в учебку напросись. Обучишься на
телефониста, они тебя на руках станут носить, чтобы только дозволил
позвонить или нацедил спирту из техзапаса. И пообещал подкармливать меня -
гуляш, борщец, халва. А потом ни с того ни с сего про часики спросил, чтобы
ему отдал. Я бы и отдал, если бы на взятку не походило. Думаю, на что мне
такая родня, которая подличает. Нет, говорю, Ваня, их отобрали. А он притих
- и до ужина отмалчивался, точно я прозрачным сделался. Видать, про себя-то
злился. И вот понукать стал - сделай то, отнеси туда. Или крикнул, как
собаке. Я ему говорю, ты сам собака! А он злится, но боится с кулаками
кинуться, я же крепче, сильнее. Только нажаловался старшему повару, и тот
меня по щекам отхлестал за борзость. Стали ужин накрывать: он наливает из
бака, а я с котлом дожидаюсь, друг на друга волками глядим, и вдруг Ванятка
опрокинул на меня ковш с лапшой, только что вскипяченной, будто не удержал в
руках.
поварскую начальник столовой пнул сапогом: вставай-ка. А как я встану, если
ноги еще дымятся? Закричал начальник со страху благим матом, стащил с меня
портки - обварился, кричит, козлище тебя растяпай! А я шепчу, что это Ванька
меня, падаль, обварил.
подумал, что Ваньку засуживают. Этот спрашивает, как здоровье. Я отвечаю,
что хорошо, заживляется. Крысак говорит, тогда рассказывай, как дело было. А
зачем мне правду докладывать, прокуроров кормить, если ославят потом
стукачом и в параше искупают? Говорю, а какое тут дело, крутился у Ивана под
рукой и сам же ковш опрокинул - вот лапша на ноги и выплеснулась. Крысак
отчего-то заерзал на стуле и похихикивать стал - значит сам, говоришь.
Интересненько получается. Дал в показаниях расписаться, запрятал листок.
Говорит, а вот с этим что будем делать - и гладкую такую бумагу протягивает.
Читаю, и помутнение в голове происходит: Ванька доносит, что, обещая в
награду часики, я подговаривал обварить себя лапшой. Что от службы хотел
уклониться, мечтал о белом билете. И когда он в обмане участвовать
отказался, то я прыгнул под ковш, а свалил вину на него, на Ваню. Я закричал
дознавателю, что наврал поваренок, что я выгородить его в своих показаниях
хотел, но теперь-то расскажу всю правду. А крысак хихикает и еще кулак
показал - ты у меня вот где, сколько ни вертись, а будешь под трибуналом,
как за самострел. Ишь, ноги обварил - в сапогах надоело, босиком хочется?!
Говорит, сознавайся-ка, в дисбате короче сидеть, а за вранье упеку в лагерь.
И очень рассердился, когда я от старых показаний наотрез отказался и заявил
на Ваньку. Человек он казенный, и как ни упрямился, обязан был занести в
дело.
такое средство, чтобы я правду рассказал. И разок вкололи мне дурь, чтобы от
него отвязаться, но, видать, и в бреду я про Ваньку выкрикивал, что это он
виноват.
злые, столько жизней в глину бухнулось, но и израненные - какая им теперь
радость, пускай и развезут по домам? Я ходить не мог и лежал в самом тяжелом
отделении, где безногие, безрукие и каких только нет. Крысак распустил слух,
будто дымом меня из норы выкуривает, что я дезертир - и госпиталь загудел.
Ко мне и на костылях подскакивали, чтобы костылем по голове ударить. И
ослепших ко мне подводили, чтоб в мои глаза плевать. И землю с госпитального
двора в койку сыпали, чтобы я заживо сгнил. Жрать не позволяли, и что мне
как лежачему полагалось по госпитальной пайке, в отходы вываливали. Пожую,
если только санитарка хлеба или яблок подложит. Да и то, по ночам жевал. А
молодые девки мне и посудины не подносили - все под себя, если не стерплю.
Старушек ждал. Они мне только и помогали. Но бывало, не дождусь, и вояки
меня перетащат в отхожее место - там и лежу. Говорят, сам говно, пускай с
говном и лежит.
моей не верят. И даже старухи мне верить отказывались, когда рассказывал про
лапшу. По-ихнему выходило, что Ванька доносил правду. Говорили что нет
выгоды у поваренка, а у меня была.
Лежачий, я мог только оговорить себя или терпеть. А теперь, думаю, не хочу
себя оговаривать, нет силы терпеть - повешусь. Так и решил. Ждал ночи, как
облегчения. Когда госпиталь затих, приковылял я в отхожее место, подымил
окурками, поплакал и поясок на трубе запетлил. И тут Ваня мне привиделся...
Стало быть, я над парашей кончусь, а он еще жить останется, есть и пить -
то, что мне бы полагалось?! И понимаю, что нет, родимый ты мой, погоди, -
вот она для чего мне нужна, эта жизнь треклятая. Все буду терпеть до поры,
пока Ваняту своим судом не раздавлю. Жить с его жизнью рядом не согласен. И
погибать без его смерти не хочу.
тыщу раз к смерти приговаривали. И еще разок не страшно, только бы за
мучения свои сполна расплатиться.
порешим. И было, что задавливали подушкой - дождутся, когда дрыгаться
перестану, дадут передохнуть. Пугали, игрались... Сами не хотели мараться.
Хотя если бы не увертывался, как мог, то одного слепого удара хватило бы,
чтоб покалечить или жизни лишить. А сколько их было, ведь прикладывались по
мою душу каждый божий день. Удивляются, живучий гадина, все терпит, разве
что под дурака не косит. И опять бьют, но боль-то копится во мне, я даже
мечтать стал. Вижу сытую Ванину рожу - и будто плюю в нее, топчу, режу, рву,
жгу, расстреливаю, а когда бурая каша замесится, вроде грязи, то тогда снова
все начинается, и так по кругу, изо дня в день.
мне крысак. Говорит, собирайся, воронок дожидается - отбываешь в
следственную тюрьму. Думал меня сразить. А только я молча засобирался.
Тюрьма так тюрьма, выживу, но Ванятку и по затоптанным следам достану.
Дознаватель разволновался. Покрикивает, как же ты не поймешь, что решается
твоя судьба. Я еще удивился, откуда в нем заботливость взялась. Может, этот
крысак не такой уж бездушный человек и у него под мундиром сердчишко
имеется. Я даже раскис, подумалось, что и с Ваняткой хорошо бы хоть на год
раньше повстречаться. Но потом опамятовался, нет, пусть нераскаянного судят,
пусть отсижу за свою правду. А когда ему сказал, что мне все равно -
казарма, госпиталь или тюрьма, - крысак куда-то запропал. Просидел в палате
до самого обеда, его дожидаясь, а мне врачи говорят - какой к лешему
воронок, выписали тебя!
дознавателя спросил, сказали, что был из ротного разжалован за пьянку, потом
пристроился в особом отделе - вот и выслуживается, чтобы капитанские погоны
вернули. Без моего признания дело у него растеклось. Да во всем полку оно
одному крысаку и было важным, по своей и Ваниной подлости делал. Но по
белому меня не списали. Оставили и такого ковылять, объявили, что пошлют
вышкарем в Заравшан, на зону, и дали на долечиванье неделю. В полковом
лазарете выспрашивал про поваренка из русских. Боялся, что его услали. За
пожевкой из лазарета ходили в столовую старшины, а то солдатня воровала по
дороге из бачков. И я одного страшину упросил, что в столовке у меня человек
роднее брата, повидаться бы с ним. А он из литовцев был, сам земляков в
полку караулил, и отдал мне свой наряд. Я стащил ложку, обломал и заточил
черенок об камень. Спрятал заточку за пазухой и утром пошагал на заветную
встречу с Ваней. И было пострашнее, чем в мечтах. И все боялся, что заточка
из-под живота выскользнет и все догадаются, схватят, в карцер уволокут.
столовке пусто и светло, на столах скамейки задраны козлами, а один
расставлен, и за ним чурки чифирят. А мой Ваня - он это, падаль! - у них под
ногами ползает с тряпкой и тазиком. Они его матерят и объедками из мисок
швыряются. Подобрал, опять накидали. Ухо у него растопыренное, черное от
битья. И сам в изношенном исподнем белье, хотя такой же раскормленный, каким
был.