железнодорожную форму. Я поглядел на перронные часы -- вот-вот на второй
путь подадут рабочий поезд до Базаихи. Высунувшись в окно, я спросил у ребят
-- не из первого ли они училища, не со станции ли Енисей? "Из первого", --
ответили мне.
обмундированные. Нам так и не выдали всю форму, мы так и не пережили до
конца "организационный период" в совмещенном с ФЗО ремесленном училище
ускоренного выпуска. Эти учатся уже как следует: и наглядные пособия,
наверное, есть, и учебники, и тетради, и макеты, и инструменты, только
кормят их еще хуже, чем нас, -- война-прибериха затягивает пояса все туже и
туже.
недоумевая, снял и подставил фуражку, я вытряхнул из бумаги комком слипшиеся
соевые конфеты, саму бумагу, повременив, бросил в окно и подмигнул
братьям-фэзэошникам.
армяке, в рубахе из домотканого холста, в древних, залиселых сапогах играл
на гармошке. За ним хромал мужик или парень -- не понять -- так заморен был
и вычернен солнцем, ведя в обнимку допризывника, на котором вперед всего
замечалась старенькая шапка с распущенными ушами и узкие латаные штаны с
бордовыми заплатами на коленях. Чуть в отдалении за мужиками тащились
молодая, но уже сильно изношенная женщина, она вела за руку бледную девочку
на вид лет трех-четырех.
по-оес и рухнулся мо-ос..." -- вместе с компанией ворвалась в вагон песня.
Вымученно, словно по обязанности, не пели -- кричали мужики и этим
"рухнулся" так подействовали на меня -- хоть реви тоже в голос.
не набьется таежная хевра -- еще в детдоме надоело канителиться с
блатняками, любоваться на них.
трудно, видать, жили и учились всему эти люди, скорей всего переселенные на
оборонный завод из южных старообрядческих районов. Отец небось жизнь убил,
чтоб одновременно на басах и на "пуговицах" играть три-четыре песни, коих
вполне хватало на нехитрую деревенскую компанию. Призывник в семье, судя по
всему, самый младший, так и не успел полностью освоить гармонь.
горлышком, хромой мужик из кармана же выковырял кружку -- и забулькало,
запахло самогонкой.
подойти к столу. -- Не пили бы, обоим на работу во втору.
Савелию. Тот начал пить, вдруг поперхнулся, заплакал. И все трое заплакали,
заобнимались.
прежнего, затоптались на месте, сцепившись мослатыми руками.
обхватив ногу призывника, жалась щекой к бордовым заплатам и с истовой
бабьей страстью, со взрослым страданием повторяла и повторяла что-то. Я
напряг слух, вслушался и наконец разобрал:
не пивших мужиков развезло. Промазывая пальцами, призывник жал на басы и
ревел все одно и то же, вместе с отцом и шурином: "Вот тронулся поес, вот
тронулся поес, вот тронулся поес и рухнулся мос..." И маленькая девочка,
схватившись за ногу дяди, по-прежнему никакого на нее внимания не
обращавшего, все твердила и твердила: "Свидания! Звините! Паси бох!
Свидания! Звините! Паси бох!.."
на колени, расселись они на нижней полке. Прилепилась на краешек полки и
женщина, терпеливо дожидаясь конца. Так и не успела она ни разу заплакать,
заботы о мужиках не оставляли ей времени на слезы.
бы сделать ему, родителю, всегда и во всем главному в доме, знавшему, что и
как должно в нем и в семье быть. -- И помни дедов завет: сердцем копья у
недруга не переломишь, дак всякой-то пуле голову не подставляй... сам себя
не обережешь, никто не обережет... Ах, мать-то не пришла, нету матери... Не
отпустили с работы. Военно положенье... Э-Эх! -- Мужик поглядел в окно, и у
него до шепота осел голос: -- Нету, нету матери-то... -- Знал мужик: будь
сейчас мать, легче бы всем было, ему-то уж непременно легче, свалил бы с
себя тяжесть, мать голосила бы, он бы на нее прикрикивал.
неожиданно, призывник остался один на просторной скамье и, отвесив губу,
сидел от выпивки тупой, потерянный, недоумевающий. Что-то вспомнив,
подобрался, поглядел направо, обвел взглядом вагон, задержался глазами на
окне и заплакал, да так, излившись слезами, и уснул в уголке, за обшарпанным
столиком -- первая разлука с семьей, с родным домом.
кружку-другую -- сосет у меня в груди, подмывает мое, тревогами и бедами
клейменное, валенное, тертое, мятое, живое -- полосатое сердчишко.
масла на хлеб, посолил крупной солью, поел, сходил к цинковому вагонному
бачку, напился воды и скоро уснул.
лишь храп и бред таежных новобранцев нарушал вагонный покой и душный его
уют.
за окном бесконечно развертывалась плотная лента лесов, тяжелое осеннее небо
почти не отделялось от непроглядной, отчужденной, тесно сомкнувшейся тайги.
пустотой, словно разгоняя с пути нечистую силу, испуганно кричал паровоз:
"Свида-ання-а-а-а!" А внизу, под вагоном, как бы извиняясь за слишком
громкий рев паровоза, колеса, сдваивая, угодливо частили: "Паси-бох!
Паси-бох! Паси-бох!"
Красноярск, "Офсет", 1997 г.
одни только радости. В немыслимо яркий, ослепительный день спешил я в родную
деревню по левой стороне Енисея, по дачной местности. На правой, гористой
стороне, где проходит сейчас асфальтовая дорога на Дивногорск, пути тогда
были худые, за войну и вовсе задичавшие.
голова пуста, внутри все ликовало, и от "восторгу чувств" мне хотелось петь,
даже прыгнугь в еще холодные речные просторы хотелось, ухнуть в одежде, и
вся недолга! Блаженненькое состояние пронизало всего меня насквозь, ветрено,
вольно было, ни о чем долго не думалось, да и не хотелось ни о чем думать, и
в то же время думалось обо всем разом. Но мысли внутрь охмелелой башки не
проникали, едва коснувшись ее, они, будто по круглому арбузу, соскальзывали
в безвестность.
отделяя и не выделяя. Мир без войны пригляден как он есть. Вон сытая,
дородная, солнцем убаюканная корова возле светлой лывы, проткнутой иглами
травы, лежала, лежала, да ни с того ни с сего и заблажила: "Ух! Ух! Ух!" --
и с этаким надрывом, будто по убитому мужу рыдало животное. Ей, корове, все
равно, как она выразила свое коровье отношение к миру Божьему, но невдомек
жвачной потЕме, что чуть было не вспугнула она с моей души, резиново
сжавшейся, всю благость и ребячество, которое я, сам того не сознавая,
старательно взбадривал в себе.
кормится, а мир жнет, -- потрудилась ты за войну, молочком попоила детей,
солдаток, госпитальников, бороны потаскала и плуги, гнилую солому жевала,
кровью даивалась от надсады, но дотягивала до зеленой травы и снова
впрягалась в работу, исполняла свое назначенье -- кормить и поить людей.
юркнуть в кусты, к гнезду, может, и к кавалеру, но стоило ей подлететь, как
повело ее выше, дальше, и забыла она обо всем на свете, захлебнулась вешней
высотой, далями, ей лишь видимыми, и пошла камешки-стекляшки сыпать, хвостом
рулить, крыльями играть, перья ветрить.