Шоша и до известной степени примирился с мыслью, что пиршество как-никак
продолжалось около шести часов и все равно должно было когда-нибудь
кончиться, внял также напоминаниям о святой усладе сна и разрешил проводить
его в спальню.
- Поддержи меня, дитя мое! Поддержите меня с другой стороны, молодой
человек, - обратился он к мадам Шоша и Гансу Касторпу. Они помогли ему
поднять свое грузное тело со стула, взяли под руки, и, опираясь на обоих, он
отправился к себе в комнату, широко расставляя ноги, склонив могучую голову
на вздернутое плечо он покачивался на ходу и потому отпихивал то одного, то
другого поводыря. Его вели и поддерживали, что было роскошью королей,
Пеперкорн себе разрешил ее, но из чистой прихоти - если бы понадобилось, он,
вероятно, вполне мог бы дойти и один, но он не хотел делать это усилие, ибо
оно могло быть оправдано только презренным и мелким побуждением стыдливо
скрыть свой хмель, тогда как голландец не только его не стыдился, а напротив
- ему нравилось, что он напился с таким широким удалым размахом и теперь
по-царски забавляется тем, что толкает своих усердных поводырей то вправо,
то влево. По пути он заявил:
- Дети... Вздор... Мы, конечно, вовсе не... Если бы в эту минуту... Вы
бы увидели... Смешно...
- Смешно, - согласился Ганс Касторп. - Без сомнения! Классическому дару
жизни воздают должное, когда разрешают себе откровенно покачиваться в его
честь... Я ведь тоже хватил, но, несмотря на так называемое опьянение,
отлично сознаю, что удостоен особой чести отвести на ложе сна яркую
индивидуальность значит, даже на меня не может подействовать... а ведь я по
масштабам и сравнивать себя не могу...
- Ну, ну, болтунчик, - отозвался Пеперкорн и, покачнувшись, прижал его
к перилам лестницы, а мадам Шоша повлек за собой.
Как видно, слух о приближении гофрата был ложной тревогой. Быть может,
его пустила уставшая карлица, желая разогнать засидевшихся гостей. Когда это
выяснилось, Пеперкорн остановился и хотел повернуть обратно, чтобы
продолжать пир но его с двух сторон принялись ласково отговаривать, и он
разрешил вести себя дальше.
Камердинер малаец, человечек в белом галстуке и черных шелковых туфлях,
ждал своего повелителя в коридоре, перед дверью в его апартаменты, и принял
его с поклоном, приложив руку к груди.
- Поцелуйтесь! - вдруг приказал Пеперкорн. - На прощанье поцелуй в лоб
эту прелестную женщину, молодой человек! - обратился он к Гансу Касторпу. -
Она ничего не будет иметь против и ответит тем же. Сделай это за мое
здоровье и с моего соизволения! - добавил он, однако Ганс Касторп отказался.
- Нет, ваше величество! - заявил он. - Простите, но этого делать не
следует.
Пеперкорн, стоявший, опираясь на своего камердинера, удивленно поднял
арабески на лбу и потребовал объяснения - почему не следует.
- Оттого, что я не могу обмениваться с вашей спутницей поцелуями в лоб,
- ответил Ганс Касторп. - Желаю спокойно почивать! Нет, это было бы со всех
сторон нелепо!
А так как и мадам Шоша уже направилась к своей двери, то голландец
отпустил непокорного, хотя еще долго, подняв складки на лбу, смотрел ему
вслед через свое плечо и плечо малайца, изумленный таким непослушанием, к
которому его властная натура, должно быть, не привыкла.
МИНГЕР ПЕПЕРКОРН
(Продолжение)
Мингер Пеперкорн прожил в "Берггофе" всю эту зиму, вернее ее остаток и
даже часть весны, так что напоследок состоялась еще весьма примечательная
поездка всей компанией (участвовали также Сеттембрини и Нафта) в Флюэлаталь,
к тамошнему водопаду... Напоследок? Значит, он потом там больше не жил? Нет,
больше не жил. Он отбыл? И да и нет. И да и нет? Пожалуйста, без всяких
секретов! Мы уж как-нибудь справимся с собой. Ведь лейтенант Цимсен тоже
умер, уже не говоря о других вполне достойных участниках хоровода мертвецов.
Значит, этого загадочного Пеперкорна унесла тропическая лихорадка? Нет, не
то, но к чему такое нетерпенье? Ведь не все происходит одновременно, это
остается условием и для жизни и для рассказа, так не будем же бунтовать
против данных нам господом богом общепринятых форм человеческого познания.
Отдадим же дань времени, хотя бы в такой мере, в какой позволяет существо
нашего повествования! Много его вообще уже не потребуется, время и так
несется - трах-тарарах, а если это выражение слишком шумное - допустим, что
оно скользит - шмыг, шмыг. Маленькая стрелка отсчитывает наше время и
семенит, словно отмеряет секунды, но всякий раз, когда она хладнокровно и
без задержки проходит через свой кульминационный пункт, это имеет бог знает
какое значение. Мы здесь наверху уже много лет, сомнений быть не может, это
порочный сон без опия и гашиша, и у нас голова идет кругом, цензор нравов
осудит нас за него, и все-таки мы сознательно противопоставляем все
застилающему злому туману и логическую четкость и зоркость рассудка! Не
случайно, этого нельзя не признать, выбрали мы для споров такие умы, как ум
господина Нафты и господина Сеттембрини, вместо того чтобы окружить себя
непонятными Пеперкорнами, - это невольно наталкивает нас на сравнение, и мы,
особенно в том, что касается масштабов, должны высказаться в пользу данного
столь поздно появившегося персонажа к тем же выводам приходил, лежа на
своем балкончике, и Ганс Касторп, - он вынужден был признать, что оба его
сверхблагоразумных воспитателя, подступавших с двух сторон к его бедной
душе, рядом с Питером Пеперкорном превращаются в карликов, даже хочется
назвать их так же, как его самого шутливо назвал в своем царственном хмелю
Пеперкорн, а именно "болтунчиками" и как это хорошо и удачно, что
герметическая педагогика свела его и с такой ярко выраженной
индивидуальностью.
То, что человек этот оказался спутником Клавдии Шоша, а потому тяжелым
препятствием к осуществлению его планов, вопрос особый, и Ганс Касторп не
давал ему влиять на свои оценки не давал, повторяем, влиять на свою полную
искренней почтительности, хотя порой и несколько задорную симпатию к этому
человеку больших масштабов, ибо считал, что если у этого человека общая
касса с женщиной, у которой Ганс Касторп в одну карнавальную ночь взял
карандаш, то это еще не причина для пристрастных суждений о нем. Такого рода
пристрастность чужда людям его склада, причем мы вполне допускаем, что иной
или иная из окруженья Ганса Касторпа будут возмущены подобной
"бестемпераментностью" и предпочли бы, чтобы он Пеперкорна возненавидел и
избегал, обзывал его в душе не иначе как старым ослом и бестолковым
пьяницей, вместо того чтобы наведываться к нему, когда голландца трепала
перемежающаяся лихорадка, торчать у его постели, болтать с ним - выражение,
применимое, конечно, только к участию в разговоре самого Ганса Касторпа, а
не великолепного Пеперкорна, - и с любопытством человека, путешествующего в
целях самообразования, подвергать себя воздействию этого примечательного
характера. Но Ганс Касторп так и делал, и мы рассказываем об этом, не боясь,
что кто-нибудь может невольно вспомнить Фердинанда Везаля, таскавшего за
Гансом Касторпом пальто. Подобные воспоминания здесь неуместны. Наш герой -
не Везаль, "Бездны скорби" его не влекли. Он не был "героем", вот и все, то
есть не хотел, чтобы его отношение к мужчине зависело от женщины. Верные
нашему намерению показать этого молодого человека не лучше и не хуже, чем он
есть на самом деле, мы подчеркиваем, что не нарочно и сознательно, а с
наивной непосредственностью противился он тому, чтобы некие романические
переживания мешали ему воздавать должное лицам мужского пола и ценить
получаемые от них обогащающие познания.
Может быть, это женщинам и не нравится, и вероятно, мадам Шоша
испытывала по этому случаю даже невольную досаду, как мы можем заключить из
некоторых вырывавшихся у нее язвительных замечаний, - но, видимо, именно
отмеченная нами черта и делала Ганса Касторпа особенно подходящим объектом
для педагогических споров.
Питер Пеперкорн часто болел, и в том, что он слег на другой же день
после вечера с шампанским и картами, не было ничего удивительного.
Почти все участники вечера чувствовали себя весьма неважно, в том числе
и Ганс Касторп, у которого отчаянно разболелась голова, но бремя этого
недомогания, однако, не помешало ему навестить хозяина вчерашнего пира:
встретив в коридоре первого этажа малайца, он попросил доложить о себе
Пеперкорну и получил приглашенье зайти.
Он вошел в спальню голландца через гостиную, отделявшую ее от спальни
мадам Шоша, и нашел, что комната Пеперкорна с двумя кроватями своими
размерами и изысканностью обстановки выгодно отличается от берггофских
комнат обычного типа. Здесь стояли обитые шелком кресла и столы с выгнутыми
ножками, на полу лежал пушистый ковер, да и кровати были гораздо удобнее,
чем гигиенический смертный одр, предоставлявшийся рядовым пациентам, они
были даже роскошны - из полированного вишневого дерева с медными
украшениями, без занавесей, лишь с маленьким общим балдахином в виде навеса.
На одной из кроватей лежал Пеперкорн, по стеганому одеялу красного
шелка были разбросаны письма и газеты: глядя сквозь пенсне с высокой дужкой,
он читал "Телеграф". На стуле рядом с кроватью стояла кофейная посуда, на
столике недопитая бутылка красного вина - оказалось, та самая вчерашняя
наивная шипучка - и пузырьки с лекарствами. Ганс Касторп про себя удивился,
что голландец не в белой рубашке, а в шерстяной фуфайке с длинными рукавами,
застегнутыми у запястий, с круглым вырезом вокруг шеи она плотно обтягивала
широкие плечи и могучую грудь старика, и человеческое величие этой лежавшей
на подушке головы как будто еще подчеркивалось фуфайкой, благодаря ей в нем
не осталось уже ничего буржуазного, а появилось что-то простое, от рабочего,
и вместе с тем монументальное, от мраморного бюста.
- Безусловно, молодой человек, - сказал он и, взяв пенсне за дужку,
снял его. - Прошу, ничуть. Напротив. - Ганс Касторп уселся подле него. Он
был удивлен его видом, он жалел старика, чувство справедливости побуждало
его даже, быть может, к искреннему восхищению, но он скрыл все это за
дружеской оживленной болтовней, а Пеперкорн вторил ему многозначительно -