поднимется на нее без всяких затруднений.
травы, цветы, лес и гору бульдозерами искромсали, бетону убухали столько,
что его на две больницы, которых в городе недоставало и недостает, или на
целый участок дороги хватило бы. Увы, не довелось уже престарелым вождям все
это увидеть, оценить по достоинству радение лизоблюда, и в Кремль он так и
не угодил, расположился на подступах к нему. Но вот остался нелепый памятник
среди прекрасной сибирской природы, памятник убогому подхалиму и дуболому,
которому не дано понять, что прекрасное в улучшении не нуждается,оно само по
себе прекрасно.
по-мирному снова было подметено, покрашено, подлажено и, празднично
наряженное, жило предчувствием шума радостной детворы.
идти через известковый поселок к Караульному быку, от которого иной раз
переплавлялись односельчане на попутных лодках в Овсянку. И часто случалось,
истомившись сидеть в заустье, возле холодом отдающей скалы, орали: "Подай
лодку!" -- "Хрен тебе в глотку!" -- незамедлительно следовал ответ с родного
берега. Бодрый такой ответ иной раз достигал слуха тяти или мамы, и, узнав
по голосу своего дитятю, добравшийся до овсянского берега родитель первым
делом за ухо вздымал вверх свое дорогое чадо и сек его до тех пор, пока у
того штаны не взмокнут.
работал до войны бакенщиком мой двоюродный брат, сын дяди Вани, белобрысый,
тощий голосом и телом Миша. Слабо надеясь, что он еще тут, подался я к
бакенской избушке, маячившей на крутом носке, полагая, коли нет брата --
война всех перешерстила, с мест стронула, попрошу нового бакенщика
переправить меня.
перемене настроения, сердца моего вдруг коснулась и сжала его нежданная
печаль: Миши нет в живых, все наши повымерли или перебиты, и бабушки нету --
писем-то давно я не получал из села, и вообще село мое за рекой какое-то
раздетое, пустынное, дома к земле прижулькнулись, низкие какие-то стали,
многие без оград и дворов, темные прорези борозд из огородов вытекают прямо
в улицы, к реке и на задворки. Река неслась мимо огородов и домов под
размытым яром, безлюдная, злая. Головку боны рвало и сдавливало напором
воды, густо волокло, кружило бревна, и слепо наталкивались они друг на
дружку тупыми лбами, суетились, сжатые берегом и спайкой бон. Та самая бона,
о головку которой ударилась лодка, а в лодке сидела за лопашнами мама.
не верится, что мамы нет и никогда не будет.
она по-козлиному заблеяла. Ограда косо отрезала от каменного крошева дороги
зеленый взлобок в устье Караулки, так и сяк вспоротый серыми швами каменных
гребешков, взлобок этот -- носок, мысок, бычок -- называй его как угодно,
был и двором, и огородом. От реки ограды у него не было, на самом пупке, на
ветродуве, с воды далеко видная, стояла квадратная избушка с распахнутой
дверью. Обочь избушки пестрели мачты: одна острая, одна крестом. На
свежекрашеной крестовине колыхались, повертывались багряные знаки, и цвет их
сразу напомнил мне перекипелую, отгоревшую кровь. По этим знакам да по яркой
белизне избушки, отделявшей ее от остального поселка, можно было догадаться:
избушка и все, что в ней, на ней и вокруг есть, -- не просто так существует,
а находится на казенной службе.
только потому, что была подперта снизу слегами, завалина избушки укреплена
каменными плитами, одна или две плиты укатились вниз, подрытая курами,
избушка старчески обнажилась трухлым нижним венцом, источенным мурашами.
кашлянул. Из избушки выбежала белобрысая, чему-то улыбающаяся девочка с
дыркой на месте переднего зуба, в залатанном на локтях и на подоле платьице.
Она споткнулась, увидев меня, перестала улыбаться.
родове нашей кто-то и когда-то, по поверью, разорил гнездо ласточки, и
оттого все мы веснушками, что мурашами, усыпаны. Почувствовав, как
задергалось сердце, я попытался погладить девочку. Она увернулась из-под
моей руки, прикрыла беззубый рот ладошкой, дичась меня, попятилась,
запнулась за доску, лежавшую у крыльца избушки, едва не упала, отчего
испугалась еще больше.
слышал, как рвется мой голос.
многоствольно разросшейся вербой и косматым цевошником стоял Миша с кованым
шестом в руке, все такой же тощий, белобрысый, только когда-то уже успевший
сделаться мужиком, присадистым, с толстыми жилами на шее, глубокими
складками у рта и в узлы завязанными ревматизмом пальцами рук. Стоптав гряду
с недавно взошедшей на ней какой-то овощью, мы бросились друг к другу,
обнялись и заплакали. Миша что-то говорил мне, и хотя я худо слышал, почти
ничего разобрать не мог из-за слез, душивших меня, все же распознал: хоть и
не все, далеко не все, но наши живы, бабушка, слава Богу, тоже живая.
одном двоюродном брате, сложившем голову на войне, стало мне известно.
Молодую вдову и двух сирот оставил брат Ваня, отныне для всех нас Иван
Иванович.
видать, немало времени, потому что, когда я оторвался от Миши, возле нас уже
толклось несколько ребятишек, как на подбор веснушчатых, в стороне стояла в
телогрейке, из-под которой свисал мокрый холщовый фартук, крепкая и тоже
конопатая женщина.
почему-то застеснявшись, улыбнулся, обводя вокруг себя рукой: -- А это
ребятишки... наши...
коротко, сильно прижав меня к себе, трижды поцеловала в щеки, не чужие,
дескать. И оттого, что она не повеличалась, от ее такой открытой ласки я
совсем расслаб и, смаргивая слезу с живого глаза, сказал:
огород! Главное, живой остался!
речку и, спускаясь по крутой тропе, на выкопанных ступеньках которой лежали
каменные плиты, поведал ей, как нарвался на "теплую" встречу возле дач.
Полина подобрала густые, с прорыжью волосы под платок, затянула его и,
сделав долгий, выразительный вздох, какой умеют делать только много
пережившие русские бабы, вымолвила:
развелось! Совесть в рукавицах у их ходит. Наплюй! Главное, живой остался.
от речки. Миша разжигал таганок возле бани и, дуя на разгорающуюся меж
кирпичей щепу, от дыма ли, от переживания ли морщась, виновато и озабоченно
произнес:
ложечкой -- не объедать же ребятишек. -- Вот переправить на родную сторону
не мешало бы.
Миша, как солдат, вытянулся, слушая жену.
распорядилась она. -- Ставь сетку! Ленок из Караулки катится, может,
запутается дурак какой.
меня, про все забыл. Я же, смертельный рыбак, сразу весь запылал, затрясся.
Полина велела скидать форму, дала мне старье, через шею надела мне свой
фартук, просмеивая меня при этом, сыпала прибаутки одну складнее другой:
"Человек Яшка, на нем старая сермяжка, на затылке пряжка, на шее тряпка, на
заднице шапка!"
частобайка, заботница и работница, не только по двору судя, по числу
ребятишек".
кибасьями, бросая горкой берестяные наплавки.
как он рад тому, что я живой вернулся с войны и вот рыбачить с ним
налаживаюсь, я, не скрывая дрожи в себе и в голосе, отозвался, выпутывая из
нитяных ячей костяной кибас:
каменьях Караулку, на Енисей, виднеющийся в прорези распадка, на крутые
хребты гор, на останцы, вознесшиеся выше их, на тайгу, сомлело замершую под
солнцем. Сок уже сахарится в стволах дерев, по стволам сера топится, шишки
новые нарождаются: свечки мохнатые, кислые на вкус, засвечиваются на
сосняках, лес, елани, распадки -- каждое место, всякий уголок земли в
прыску, и над миром, заплеснутым морем цветения, такое высокое, такое чистое
небо! Под небом, высоким и чистым, по ту сторону реки горбится крышами,
сверкает окнами родное село, единственное для меня на всем белом свете, село
Овсянка.
наяву, там, в далеких, чужих краях, которые, как известно, ни глаз, ни ушей
не имеют, и не верилось порой, что когда-нибудь я стану набирать сеть в