описанная в лучших русских прозаических произведениях этого периода,
настолько уж смещена и реорганизована, да? Для восприятия отображающей
ее прозы непременно требуется определенное знание истории Советского
Союза. Либо -- то напряжение воображения, к которому не всякий читатель
готов, западный -- в том числе. В то время как при чтении Достоевского
или Льва Толстого никакого особенного напряжения воображения западному
читателю не требуется; единственное усилие -- продраться сквозь эти
русские имена и отчества. Вот и все.
[Волков:]
[Бродский:]
в том, что русская поэзия XIX века метрична естественным образом. И при
переводе на английский требует сохранения метра. Но как только
современный англоязычной читатель сталкивается с регулярными размерами,
он тотчас же вспоминает о своей, отечественной поэтике, которая ему
давно уже набила оскомину. Или, хуже того, не очень-то знакома. И,
кстати, многозначительные разговоры местных снобов о русской поэзии XX
века для меня тоже не очень убедительны. Поскольку их знание Пастернака
или Ахматовой зиждется на переводах, допускающих колоссальные
отклонения от оригинала. В этих переводах упор часто делается на
передачу "содержания" за счет отказа от структурных особенностей. И
оправдывается это тем, что в английской поэзии XX века главная идиома
-- свободный стих. Я вот что скажу по этому поводу. Использование
свободного стиха при переводах, конечно, позволяет получить более или
менее полную информацию об оригинале -- но только на уровне
"содержания", не выше. Поэтому когда здесь, на Западе, обсуждают
Мандельштама, то думают, что он находится где-то между Йейтсом и
Элиотом. Потому что музыка оригинала улетучивается. Но, с точки зрения
местных знатоков, в XX веке это позволительно и оправдано. Против чего
я лично встаю на задние лапы...
[Волков:]
не знающим русского, с кем из англоязычных поэтов вы бы ее сравнили?
[Бродский:]
Мэнли Хопкинса и американца Харта Крейна. Хотя, как правило, упоминания
эти впустую, потому что молодые люди не знают ни одного, ни другого.
Ни, тем более, третью. Но ежели они дадут себе труд заглянуть в
Хопкинса и Крейна, то, по крайней мере, увидят эту усложненную --
"цветаевскую" -- дикцию, то есть то, что в английском языке не так уж
часто и встречается: непростой синтаксис, анжамбманы, прыжки через само
собою разумеющееся. То есть то, чем Цветаева и знаменита,-- по крайней
мере, технически. И, ежели продолжить параллель с Крейном (хотя, в
общем, подлинного сходства тут нет),-- конец их был один и тот же:
самоубийство. Хотя у Крейна, я думаю, для самоубийства было меньше
оснований. Но не нам, опять же, об этом судить.
[Волков:]
неслучайно -- четырех поэтов: Одена, Фроста, Цветаеву и Ахматову, то
есть двух русских женщин и двух мужчин-англосаксов. Фрост и Ахматова,
вероятно, помышляли об эмиграции, но все же остались жить в отечестве.
В то время как Цветаева и Оден оба эмигрировали -- с тем, чтобы перед
смертью "вернуться". Конечно, это все чисто внешние совпадения. Но они
все же наводят на мысль о том, что, в конце концов, поэту дано на выбор
ограниченное число жизненных "ролей". В связи с этим я хотел спросить:
ближе ли вам стала Цветаева сейчас, когда и вы очутились в эмиграции?
Понимаете ли вы ее теперь "изнутри"?
[Бродский:]
с возрастом. И я думаю, что если я сейчас понимаю что-то в стихах
Цветаевой по-другому, то это есть в первую очередь узнавание
сантиментов. На самом-то деле Цветаева была чрезвычайно сдержанна по
поводу того, что с ней происходило. Свою биографию она не очень-то и
эксплуатировала в стихе. Возьмите "Поэму Горы" или "Поэму Конца" --
речь идет о разрыве вообще, а не о разрыве с реальным человеком.
[Волков:]
несопоставимости лавины стихов с подлинным персонажем, вызвавшим их к
жизни. Самой Цветаевой, вполне вероятно, казалось, что она описывает
подлинную ситуацию. Вы сами сказали, что она самый искренний из русских
поэтов.
[Бродский:]
[Волков:]
в стихах? А цветаевская проза? Ведь она вся насквозь автобиографична!
[Бродский:]
эта, прежде всего, есть искренность звука -- как когда кричат от боли.
Боль -- биографична, крик -- внеличен. Тот ее "отказ", о котором мы
давеча говорили, перекрывает, включая в себя, вообще что бы то ни было.
В том числе личное горе, отечество, чужбину, сволочь тут и там. Самое
же существенное, что интонация эта -- интонация отказа -- у Цветаевой
предшествовала опыту. "На твой безумный мир / Ответ один -- отказ".
Здесь дело не столько даже в "безумном мире" (для такого ощущения
вполне достаточно встречи с одним несчастьем), дело в букве -- звуке --
"о", сыгравшем в этой строчке роль общего знаменателя. Можно, конечно,
сказать, что жизненные события только подтвердили первоначальную
правоту Цветаевой. Но жизненный опыт ничего не подтверждает. В изящной
словесности, как и в музыке, опыт есть нечто вторичное. У материала,
которым располагает та или иная отрасль искусства -- своя собственная
линейная, безоткатная динамика. Потому-то снаряд и летит, выражаясь
фигурально, так далеко, что материал диктует. А не опыт. Опыт у всех
более или менее один и тот же. Можно даже предположить, что были люди с
опытом более тяжким, нежели цветаевский. Но не было людей с таким
владением -- с такой подчиненностью материалу. Опыт, жизнь, тело,
биография -- они в лучшем случае абсорбируют отдачу. Снаряд посылается
вдаль динамикой материала. Во всяком случае, параллелей своему
житейскому опыту я в стихах Цветаевой не ищу. И не испытываю ничего
сверх абсолютного остолбенения перед ее поэтической силой.
[Волков:]
[Бродский:]
этой публики, особенно в эмиграции. Плюс -- вернее, минус -- скудность
средств.
[Волков:]
одной книги. Издательства не хотели идти на риск ее напечатать. А ей
очень хотелось издаться. И я поражаюсь, на какие унижения она была
готова идти для этого, на какие цензурные изменения.
[Бродский:]
сказал главное, можно вынимать куски-некуски. Это опять-таки становится
вторичным.
[Волков:]
нажимом извне какие-нибудь изменения в ваши стихи или прозу?
[Бродский:]
[Волков:]
[Бродский:]
[Волков:]
слушал ваши лекции о Цветаевой, читал ваши статьи о ней. Все это, плюс
разговоры с вами о Цветаевой, научило меня вчитываться в ее стихи и
прозу гораздо внимательнее, чем я это делал прежде. Раньшe я,
признаться, безоговорочно предпочитал Цветаевой Ахматову. Отношения