просунуть голову в его кабинет? Ведь как гаркнет! ведь прищемит! Многое было
бы понятно, если бы происходил он из потомственной военной семьи, -- но нет!
Эти Гималаи самоуверенности усвоены советским генералом первого поколения.
Ведь в Гражданскую войну в Красной армии он наверно был паренек в
лапоточках, он еще подписываться не умел. Откуда ж это так быстро?.. Всегда
в избранной среде -- даже в поезде, даже на курорте, всегда между своими, за
железными воротами, по пропускам.
истина "сумма углов треугольника равна ста восьмидесяти градусам" заденет их
особняки, чин и заграничные командировки? Да ведь за чертёж треугольника
будут отрубливать голову! Треугольные фронтоны с домов будут сшибать!
Издадут декрет измерять углы только в радианах!
сделали такого генерала? Вполне бы.
Гоголя, он добросердечно смеется. Он и нас рассмешит, если в хорошем
настроении. У него усмешка умная. Если б я захотел взрастить в себе
ненависть к нему -- вот когда лежим мы рядом на койках, я б не мог. Нет, не
закрыто ему стать вполне хорошим человеком. Но -- перестрадав. Перестрадав.
наладить, чтоб ему привозили обед в термосе. Отстать от Беляева, оказаться
ниже -- был ему нож острый. Но обстоятельства сильней: у Беляева не было
конфискации имущества, у Зиновьева же частичная была. Деньги, сбережения --
это у него всё, видимо, отгребли, а осталась только богатая хорошая
квартира. Зато ж и рассказывал он нам об этой квартире! -- часто, подолгу,
смакуя каждую подробность ванной, понимая, какое и у нас наслаждение должен
вызвать его рассказ. У него даже был афоризм: с сорока лет человек столького
стоит, какова у него квартира! (Всё это он рассказывал в отсутствии Беляева,
потому что тот и слушать бы не стал, тот бы сам взялся рассказывать, только
не о квартире, ибо считал себя интеллектуалом, а хотя бы о Судане снова.)
Но, как говорил Павел Николаевич, жена больна, а дочь вынуждена работать --
возить термоса некому. Впрочем и передачи по воскресеньям ему привозили
очень скромные. С гордостью оскудевшего дворянина вынужден был он нести своё
положение. В столовую он всё-таки не ходил, презирая тамошнюю грязь и
окружение чавкающей черни, но и баланду и кашу велел Прохорову носить сюда,
в комнату, и здесь на плитке разогревал. Охотно бы обрезал он и пайку с
шести сторон, но другого хлеба у него не было, и он ограничивался тем, что
терпеливо держал пайку над плиткой, по всем её шести граням прожаривая
микробов, занесённых руками хлебореза и Прохорова. Он не ходил в столовую и
даже иногда мог отказаться от баланды, но вот шляхетской гордости удержаться
от мягкого попрошайничества здесь, в комнате, ему не хватало: "Нельзя ли
маленький кусочек попробовать? Давно я этого не ел..."
Его вежливость была особенно заметна рядом с ненужными резкостями Беляева.
Замкнутый внутренне, замкнутый внешне, с неторопливым прожевыванием, с
осторожностью в поступках, -- он был подлинный человек в футляре по Чехову,
настолько верно, что остального можно и не описывать, всё как у Чехова,
только не школьный учитель, а генерал МВД. Невозможно было на мгновение
занять электроплитку в те минуты, которые рассчитал для себя Павел
Николаевич: под его змеиным взглядом вы сейчас же сдёргивали свой котелок, а
если б нет -- он тут же б и выговорил. На долгие воскресные дневные поверки
во дворе я пытался выходить с книгой (подальше держась от литературы, всегда
-- с физикой), прятался за спинами и читал. О, какие мучения доставляло
Павлу Николаевичу такое нарушение дисциплины! -- ведь я читал [в строю], в
священном строю! ведь я этим подчёркивал свой вызов, бравировал
разнузданностью. Он не осаживал меня прямо, но так взглядывал на меня, так
мучительно кривился, так стонал и бурчал, да и другим придуркам так мое
чтение было тошно, что пришлось мне отказаться от книги и по часу
простаивать как дураку (а в комнате -- там уж не почитаешь, там надо слушать
рассказы). Как-то на развод опоздала одна из девиц-бухгалтерш стройконторы и
тем задержала на пять минут вывод придурочьей бригады в рабочую зону -- ну,
вместо того, чтобы вывести бригаду в голове развода, вывели в конце. Дело
было обычное, ни нарядчик, ни надзиратель даже не обратили внимания, но
Зиновьев в своей особенной сизоватой шинели мягкого сукна, в своем строго
надетом защитном картузе, давно без звёздочки, в очках, встретил опоздавшую
гневным шипением: "Ка-ко-го чёрта вы опаздываете?! Из-за вас стоим!!" (Он не
мог уже больше молчать! Он извелся за эти пять минут! Он заболел!) Девица
круто повернулась и с сияющими от наслаждения глазами отповедала ему:
"Подхалим! Ничтожество! Чичиков! (Почему Чичиков? Наверно, спутала с
Беликовым...) Заткни свою лоханку!.." и еще, и еще, дальше уже на матерщины.
Она управлялась только своим бойким остреньким язычком, она руки не подняла
-- но, казалось, невидимо хлещет его по щекам, потому что пятнами, пятнами
красно вспыхивала его матовая девичья кожа, и уши налились до багрового
цвета и дергались губы, он нахохлился, но ни слова больше не вымолвил, не
пытался поднять руку в защиту. В тот день он жаловался мне: "Что' поделать с
[неисправимой прямотой] моего характера! Моё несчастье, что я и [здесь] не
отвык от дисциплины. Я [вынужден] делать замечания, это дисциплинирует
окружающих".
работу. Едва бригаду придурков пропускали в рабочую зону -- он очень показно
обгонял всех неспешащих, идущих в развалку, и почти бежал в контору. Хотел
ли он, чтоб это видело начальство? Не очень важно. Чтоб видели зэки, до
какой степени он занят на работе? Отчасти -- да. А главное и самое искреннее
было -- скорей отделиться от толпы, уйти из лагерной зоны, закрыться в тихой
комнатке планового отдела и там... -- там вовсе не делать той работы, что
Василий Власов, не смышлять, как выручить рабочие бригады, а -- целыми
часами бездельничать, курить, мечтать еще об одной амнистии и воображать
себе другой стол, другой кабинет, со звонками вызова, с несколькими
телефонами, с подобострастными секретаршами, с подтянутыми посетителями.
чинах, ни о должностях, ни о сути работы -- обычная "стеснительность" бывших
эмведистов. А шинель на нем была как раз такая сизая, как описывают авторы
"Беломорканала", и не приходило ему в голову даже в лагере выпороть голубые
канты из кителя и брюк. Года за два его сидки ему видимо еще не пришлось
столкнуться с настоящим лагерным хайлом, почуять бездну Архипелага. Наш-то
лагерь ему конечно дали по выбору: его квартира была от лагеря всего в
нескольких троллейбусных остановках, где-то на Калужской площади. И, не
осознав донышка, как же враждебен он своему нынешнему окружению, он в
комнате иногда проговаривался: то высказывал близкое знание Круглова (тогда
еще -- не министра), то Френкеля, то -- Завенягина, всё крупных гулаговских
чинов. Как-то упомянул, что в войну руководил постройкой большого участка
железной дороги Сызрань-Саратов, это значит во френкелевском ГУЛЖэДээсе. Что
могло значить -- руководил? Инженер он был никакой. Значит, начальник
лагерного управления? Клейнмихель, душечка? И вот с такой высоты больновато
грохнулся до уровня почти простого арестанта. У него была 109-я статья, для
МВД это значило -- [взял] не по чину. Дали 7 лет, как [своему] (значит,
хапанул на все двадцать). По сталинской амнистии ему уже сбросили половину
оставшегося, предстояло еще два года с небольшим. Но он страдал -- страдал,
как от полной десятки.
от окна и чуть пониже колыхались вершины деревьев. Всё сменялось тут:
мятели, таяние, первая зелень. Когда Павел Николаевич ничем в комнате не был
раздражен и умеренно грустен, он становился у окна и, глядя на парк, напевал
негромко, приятно:
арестантских братских ям он оставил вдоль своего полотна!..
гуляющих и был укромен -- был бы, если не считать, что из наших окон
смотрели мы, бритоголовые. На 1-е мая какой-то лейтенант завёл сюда, в
укрытие, свою девушку в цветном платьи. Так они скрылись от парка, а нас не
стеснялись, как взгляда кошки или собаки. Пластал офицер свою подружку по
траве, да и она была не из застенчивых.
нами управляли. Только с их разрешения мы могли пользоваться электроплиткой
(она была [народная]), когда они её не занимали. Только они решали вопрос:
проветривать комнату или не проветривать, где ставить обувь, куда вешать
штаны, когда замолкать, когда спать, когда просыпаться. В нескольких шагах
по коридору была дверь в большую общую комнату, там бушевала республика, там
"в рот" и "в нос" слали все авторитеты, -- здесь же были привилегии, и,
держась за них, мы тоже должны были всячески соблюдать законность. Слетев в
ничтожные маляры, я был бессловесен: я стал пролетарий и в любую минуту меня
можно было выбросить в общую. Крестьянин Прохоров, хоть и считался
"бригадиром" производственных придурков, но назначен был на эту должность
именно как прислужник -- носить хлеб, носить котелки, объясняться с
надзирателями и дневальными, словом делать всю грязную работу (это был тот
самый мужик, который кормил двух генералов). Итак, мы вынужденно подчинялись
диктаторам. Но где же была и на что смотрела великая русская интеллигенция?
лагучастка, было семьдесят лет. Это значит, революция застала его уже на
пятом десятке, сложившимся в лучшие годы русской мысли, в духе
совестливости, честности и народолюбия. Как он выглядел! Огромная маститая