раздавленный постыдностью намека, он показал рукой: ему хорошо здесь, в этом
доме, в этой постели.
откликнулся:
этого сопротивления еще больше, протянул к ней руку, чтобы поблагодарить за
ласку, за приют, удостовериться, что эта, задернутая жарким туманом тень,
качающаяся в мерклом, как бы бредовом свету, есть та, у которой стремительно
катится вниз исток грудей, и кружит он кровь, гремящее набатом сердце под
ослепительно мерцающим загадочным телом. Женщина! Так вот что такое женщина!
Что же это она с ним сделала? Сорвала, словно лист с дерева, закружила,
закружила и понесла, понесла над землею - нет в нем веса, нет под ним
тверди...
весь до последней кровинки, до остатнего вздоха, и ничего уж с этим поделать
никто не сможет! Это всего сильнее на свете!
пупырышки под пальцами, каждую, даже невидимую глазом пушинку тела
почувствовал, будто бы не было или не стало на его пальцах кожи и он
прикоснулся голым первом к ее руке. Дыхание в нем вовсе пресеклось. Сердце
зашлось в яростном бое. В совсем уж бредовую темень, в совсем горячий,
испепеляющий огненный вал опрокинуло взводного.
в подушку.
лампочки. Но женщину, прикрывшую рукою лицо, увидел отчетливо и и страхе
сжался. Ему так захотелось провалиться сквозь землю, сдохнуть или убежать к
солдатам на кухню, что он даже тонко простонал.
ничего не было, тогда бы уж он не посмел обижать женщину разными глупостями
- без них вполне можно обойтись, не нужны они совершенно...
отходит загнанное сердце и выравнивается разорванное дыхание. Никакого
такого наслаждения он как будто и не испытал, помнил лишь, что женщина в
объятиях почему-то кажется маленькой, и от этого еще больше страшно и
стыдно.
копившийся в теле навязчивый, всегдашний груз сваливается с него, тело как
бы высветляется и торжествует, познав плотскую радость.
существовала от него. В уме - стыд, смятение, но в тело льется благостное,
сонное успокоение.
влепит ему пощечину, будет рыдать, качаться по постели и рвать на себе
волосы. Но она лежала мертво, недвижно, от переносицы к губе ее катилась
слеза.
облегчить страдание женщины, которое так вот грубо, воспользовавшись ее
кротостью, причинил он ей. А она хлопотала о нем, кормила, поила, помыться
дала, с портянками его вонючими возилась. И, глядя в стену, Борис повинился
тем признанием, какое всем мужчинам почему-то кажется постыдным.
Простите, если можете.
нему, к его дыханию, запаху и теплу. Для нее он был теперь не отдаленный и
чужой человек. Раздавленный стыдом и виною, которая была ей особенно
приятна, он пробуждал женскую привязанность и всепрощение. Люся убрала
щепотью слезу, повернулась к нему, сказала печально и просто:
да без слез наш брат как без хлеба...- легонько дотронулась до него, ободряя
и успокаивая: - Выключи свет,- в тоне ее как бы проскользнул украдчивый
намек.
встал, прихватив одеяло и заплетаясь в нем, прошлепал к табуретке, поднялся,
повернул лампочку, потом стоял в темноте, не зная, как теперь быть. Она его
не звала и не шевелилась. Борис поправил на себе одеяло, покашлял и
мешковато присел на краешек кровати.
пятнышком. Низко прошел самолетик - не боится, летает.
грузом бомб. А может, раненых вывозили. Одышливо, трудно, будто лошадиное
сердце на подъеме, работали моторы самолетов, "везу-везу" - выговаривали.
нарисованная, возникла криволапая яблоня на стеклах, в комнате сделалось
видно этажерку, белое что-то, скомканное на стуле, и темные глаза прямо и
укорно глядящие на взводного: "Что же ты?"
скрыться, однако вина перед нею удерживала его здесь, требовала раскаянья,
каких-то слов.
Ногам от пола холодно.
стараясь не коснуться женщины, пополз к стене и уже собрался вымучить из
себя что-то, как услышал:
Далеко и умело упрятанная нежность как будто пробивалась в ее голосе.
женщины, он медленно повернулся и скорее спрятал руки, притаился за
подушкой, точно за бруствером окопа, считая, что надо лежать как можно тише,
дышать неслышно, и тогда его, может быть, не заметят.
придвигалась к нему. Люся подула Борису в ухо, потрепала пальцем это же ухо
и, уткнувшись лицом в шею, попросила: - Разреши мне тут,- точно показывала
Люся рубец на шее,- разреши поцеловать тут,- и, словно боясь, что он
откажет, припала губами к неровно заросшей ране.- Я дура?
раны, казалось ему, неприятен для губ, и вообще блажь это какая-то. Но
уступать надо - виноват он кругом.- Если хочешь...- обмирая, начал
лейтенант.- Можно... еще...
старой ране еще раз, еле ощутимо, трепетно.
уши и усилила все еще не унявшийся шум. Горячий туман снова начал наплывать,
захлестывать разумение, звуки, слух, глаза, а шелест слов обезоруживал его,
ввергая в гулкую пустоту.
мой мальчик... Бедный мальчик...- она целовала его вдруг занывшую рану.
Удивительно было, что слова ее не казались глупыми и смешными, хотя какой-то
частицей сознания он понимал, что они и глупы, и смешны.
неуверенно тронул рукой ее волосы - она когда-то успела расплести косу,-
зарылся в них лицом и ошеломленно спросил:
невнятно, как бы проваливаясь куда-то, повторила: - Я не знаю...
неожиданно для себя он припал к ее уху и сказал слово, которое пришло само
собою из его расслабленного, отдалившегося рассудка:
ударило женщину и тут же размягчило ее, сделало совсем близкой, готовой быть
им самим, и, уже сам готовый быть ею, он отрешенно и счастливо выдохнул:
тела их, только что перегруженные тяжестью раскаленного металла, остывали,
успокаивались.
и скоро проснулись.
худенького мальчика и всю жизнь ждала его,- ласкаясь к нему, говорила Люся
складно, будто по книжке.- И вот он пришел!
противно. И сама уже верила в это. И он перил ей. Она клялась, что будет
помнить его всю жизнь. И он отвечал ей тем же. Он уверял ее и себя, что из
всех когда-либо слышанных женских имен ему было памятно лишь одно, какое-то
цветочное, какое-то китайское или японское имя - Люся. Он тоже мальчишкой,
да что там мальчишкой - совсем клопом, с семи лет, точно, с семи, слышал это
имя и видел, точно, видел, много-много раз Люсю во сне, называл ее своей
милой.
старуха, седой генерал на серых снопах кукурузы, обгорелый водитель
"катюши", убитые лошади, одичавшая собака, раздавленные танками люди -
мертвецы, мертвецы.