мануфактуру. Бабушка откидывала мою руку под тем предлогом, что она может
оказаться немытой и запачкает треко. -- Оно же видит, это дите, -- кручусь я
как белка в колесе! Оно же знат -- сошью я к именинам штаны, будь они кляты!
Так нет оно, пятнай его, так и лезет, так и лезет!.. -- Бабушка хватала меня
за ухо и отводила от сундука. Я утыкался лбом в стенку, и такой, должно
быть, у меня был несчастный вид, что через какое-то время раздавался звон
замка потоньше, помузыкальней, и все во мне замирало от блаженных
предчувствий. Mа-аxoньким ключиком бабушка открывала китайскую шкатулку,
сделанную из жести, вроде домика без окон. На домике нарисованы всякие
нездешние деревья, птицы и румяные китаянки в новых голубых штанах, только
не из трека, а из другой какой-то материи, которая мне тоже нравилась, но
гораздо меньше, чем моя мануфактура.
наиценнейшие бабушкины ценности, в том числе и леденцы, которые в магазине
назывались монпансье, а у нас попроще -- лампасье или лампасейки. Нет ничего
в мире слаще и красивее лампасеек! Их у нас на куличи прилепляли, и на
сладкие пироги, и просто так сосали эти сладчайшие лампасейки, у кого они,
конечно, велись.
раздавалась тонкая нежная музыка. Шкатулка закрыта. Может, бабушка
раздумала? Я начинал громче шмыгать носом и думал, не подпустить ли голосу.
Но тут раздавалось:
опущенную, бабушка совала шершавенькие лампасейки. Рот мой переполнен
томительной слюной, но я проглатывал ее и отталкивал бабушкину руку.
генералам, а к моей спине:
толкую -- сошью! А он нате-ка! Уросит! А? Возьмешь конфетки или запру?
Я т-те дам, сама! Я т-те покажу -- сама!
снизу вверх:
своим рЕвом, и она постепенно сдавалась, принималась меня умасливать. --
Сошью, скоро сошьюУж, батюшко, не плачь уж. На вот конфетки-то, помусли.
Сла-а-аденькие лампасеечки. Скоро уж, скоро в новых штанах станешь ходить,
нарядный, да красивый, да пригожий...
сопротивление, всовывала мне в ладонь лампасейки, штук пять -- уж не
обсчитается! Вытирала передником мне нос, щеки и выпроваживала из горницы,
утешенного и довольного.
были. В самую ростепель бабушка слегла. Она всегда всякую мелкую боль
вынашивала на ногах и если уж свалилась, то надолго.
полу, занавесили окно, засветили лампадку у иконостаса, и в горнице
сделалось как в чужом доме -- полутемно, прохладно, пахло там елейным
маслом, больницей, люди ходили по избе на цыпочках и разговаривали шепотом.
В эти дни бабушкиной болезни я обнаружил, как много родни у бабушки и как
много людей, и не родных, тоже приходят пожалеть ее и посочувствовать ей. И
только теперь, хотя и смутно, я почувствовал, что бабушка моя, казавшаяся
мне всегда обыкновенной бабушкой, -- очень уважаемый на селе человек, а я
вот не слушался ее, ссорился с нею, и запоздалое чувство раскаяния разбирало
меня.
кладовке все... в ларе.
доме, успокаивали ее, накормлен, мол, напоен твой ненаглядный ребенок,
беспокоиться ни о чем не надо и, как доказательство, подводили меня самого к
кровати, показывали бабушке. Она с трудом отделяла руку от постели,
дотрагивалась до моей головы и жалостливо говорила:
грешить-то? О Господи, Господи! -- Она косила глаза на лампадку: -- Дай силы
ради сиротинки горемышной. Гуска! -- звала она тетку Августу. -- Корову
доить будешь, дак вымя-то теплой водой... Она... балованная у меня... А то
ведь вам не скажи...
не волновалась бы, но она все равно все время говорила, беспокоилась,
волновалась, потому что иначе жить не умела.
Я уж сам ее утешал, разговаривал с ней про болезнь, про штаны старался и не
поминать. Бабушка к этой поре маленько оправилась, и разговаривать с нею
можно было сколько угодно.
любопытствовал я, сидя рядом с нею на постели. Худая, костистая, с
тряпочками в посекшихся косицах, со старым гасником, свесившимся под белую
рубаху, бабушка неторопливо, в расчете на длинный разговор, начинала
повествовать о себе:
работе, в труде все. У тяти и у мамы я семая была да своих десятину
подняла... Это легко только сказать. А вырастить?!
рассказывала о разных случаях из своей большой жизни. Выходило по ее
рассказам так, что радостей в ее жизни было куда больше, чем невзгод. Она не
забывала о них и умела замечать их в простой своей и нелегкой жизни. Дети
родились -- радость. Болели дети, но она их травками да кореньями спасала, и
ни один не помер -- тоже радость. Обновка себе или детям -- радость. Урожай
на хлеб хороший -- радость. Рыбалка была добычливой -- радость. Руку однажды
выставила себе на пашне, сама же и вправила, страда как раз была, хлеб
убирали, одной рукой жала и косоручкой не сделалась -- это ли не радость?
глядел на ее большие, рабочие руки в жилках, на морщинистое, с отголоском
прежнего румянца лицо, на глаза ее зеленоватые, темнеющие со дна, на эти
косицы ее, торчащие, будто у девчонки, в разные стороны, -- и такая волна
любви к родному и до стоноты близкому человеку накатывала на меня, что я
тыкался лицом в ее рыхлую грудь и зарывался носом в теплую, бабушкой
пахнущую рубашку. В этом порыве моем была благодарность ей за то, что она
живая осталась, что мы оба есть на свете и все-все вокруг нас живое и
доброе.
голове и каялась бабушка. -- Обнадежила и не сшила...
штаны взялась. Была она еще слаба, ходила от кровати до стола, держась за
стенку, измеряла меня лентой с цифрами, сидя на табуретке. Ее пошатывало, и
она прикладывала руку к голове:
меня раскроенный кусочек трека, раза два поддала уж, чтоб я не вертелся
лишку, отчего мне сделалось веселей, -- ведь это же первый признак
возвращения бабушки к прежней жизни, полного ее выздоровления.
ли говорить, как я плохо спал ночь и поднялся до свету. Кряхтя и ругаясь,
бабушка тоже поднялась, стала хлопотать на кухне. Она то и дело
останавливалась, словно бы вслушивалась в себя, но с этого дня больше в
горнице не ложилась, перешла на свою походную постель, поближе к кухне и к
русской печи.
на стол. Машинка была старая, со сработанными на корпусе цветками.
Проступали от цветков отдельные лишь завитушки, напоминая гремучих огненных
змеев. Бабушка называла машинку "Зигнер", уверяла, что ей цены нету, и
всякий раз подробно, с удовольствием рассказывала любопытным, что еще ее
мать, царство ей небесное, сходно выменяла эту машинку у ссыльных на
городской пристани за годовалую нетель, три мешка муки и кринку топленого
масла. Кринку ту, совсем почти целую, ссыльные так и не вернули. Ну да какой
с них спрос -- ссыльные и есть ссыльные -- варначье да чернолапотники, а то
еще и чернокнижники какие-то перед переворотом валом валили.
будто с духом собирается, обмысливает дальнейшие действия, вдруг разгонит
колесо и отпустит, аж ручки не видно делается -- так крутится. Кажется мне,
сейчас машинка все штаны мигом сошьет. Но бабушка руку на блескучее колесо
приложит, остепенит машинку, укротит ее стрекот, когда машинка остановится,
на грудь прикинет материю, внимательно посмотрит -- так ли пробирает игла
материю, не кривой ли шов получился.
шитье на свет, рассуждала она. -- Маленький комкссар да с пуговкой и лямка
через плечо. Наган подвесить -- и форменный ты комиссар Вершков будешь, а
может, и сам Шшэтинкин!..