мог забыть, как я встретил одну женщину, замечательную во многих отношениях,
но отличавшуюся непонятно-адским характером; я провел с ней несколько лет,
мне было ее искренне жаль, и я делал все, чтобы она была менее несчастной,
так как она сама была первой жертвой своих собственных недостатков. Долгий
период душевного спокойствия повлиял, наконец, на нее благотворно - и после
этого она ушла от меня, особенно настаивая на том, что не питает ко мне
никаких дурных чувств, и считая, с бессознательным простодушием, что это
одно должно мне казаться чуть ли не незаслуженным счастьем. И через
некоторое время ее новый любовник, очень милый вообще человек, сказал мне,
что она ему много рассказывала обо мне, и он рад со мной познакомиться, и
что она удивительная женщина с совершенно идеальным характером - и это так
редко, как он заметил, в наш нервный век.
появляюсь после катастрофы и все, с кем мне суждена душевная близость,
непременно перед этим становятся жертвами какого-то несчастья. В некоторых
случаях это принимало более трагический характер, в других менее, но это
всегда бывало тяжело и осложнялось еще тем, что по вредной и давней
привычке, от которой я не мог избавиться, я всякий раз длительно и постоянно
обдумывал это, не принимая вещи такими, какими они были, и строя вокруг них
целую систему моих собственных и напрасных предположений о том, как это
могло бы быть, если бы было иначе. Я всегда искал причин, вызвавших ту или
иную катастрофу, - и вот теперь я думал о моем лондонском предшественнике,
об этом человеке с таким непонятным тяготением ко всему, что заключало в
себе идею смерти. Чем могло объясняться возникновение такого душевного
недуга? У меня не было решительно никаких данных, чтобы судить об этом. Но
этот вопрос интересовал меня, помимо всего, еще чисто теоретически - как
могла бы меня интересовать какая-нибудь произвольная психологическая
проблема. Судя по его возрасту - Елена Николаевна как-то сказала, что он был
лет на десять старше меня, - он, наверное, участвовал в войне, и, может
быть, это повлияло на него? Я знал по собственному опыту и по примеру многих
моих товарищей то непоправимо разрушительное действие, которое оказывает
почти на каждого человека участие в войне. Я знал, что постоянная близость
смерти, вид убитых, раненых, умирающих, повешенных и расстрелянных, огромное
красное пламя в ледяном воздухе зимней ночи, над зажженными деревнями, труп
своей лошади и эти звуковые впечатления - набат, разрывы снарядов, свист
пуль, отчаянные, неизвестно чьи крики, - все это никогда не проходит
безнаказанно. Я знал, что безмолвное, почти бессознательное воспоминание о
войне преследует большинство людей, которые прошли через нее, и в них всех
есть что-то сломанное раз навсегда. Я знал по себе, что нормальные
человеческие представления о ценности жизни, о необходимости основных
нравственных законов - не убивать, не грабить, не насиловать, жалеть, - все
это медленно восстанавливалось во мне после войны, но потеряло прежнюю
убедительность и стало только системой теоретической морали, с относительной
правильностью и необходимостью которой я не мог, в принципе, не согласиться.
И те чувства, которые должны были во мне существовать и которые обусловили
возникновение этих законов, были выжжены войной, их больше не было, и их
ничто не заменило.
стороны, сотни тысяч людей прошли сквозь это и не стали сумасшедшими. Нет,
конечно, естественнее было предположить, что в его жизни произошли
какие-нибудь особенные события, о которых ничего не знала даже Елена
Николаевна и которые предопределили его теперешнее состояние. Что значила,
например, эта фраза: Elle m'a rate? Во всяком случае, в ее глазах надолго
застыло неподвижно и неестественно спокойное выражение, как забытое
изображение в зеркале, - и это уже относилось ко мне непосредственно, не
так, как все остальное, потому что все остальное тоже, к сожалению,
относилось ко мне. Я чувствовал иногда, и в частности этой ночью,
возвращаясь домой, необыкновенное раздражение против невозможности
избавиться от того мира вещей, мыслей и воспоминаний, беспорядочное и
безмолвное движение которого сопровождало всю мою жизнь. Я готов был иногда
проклинать мою память, сохранявшую для меня многое, без чего мне было бы
легче жить. Но изменить это было невозможно - и лишь в редкие периоды моего
существования, требовавшие от меня наибольшего напряжения душевных сил, все
это на некоторое время удалялось от меня - с тем, чтобы потом снова
вернуться.
вернувшись домой, заснул мертвым сном.
небо с белыми, перистыми облаками. Мне очень легко работалось, я за
несколько часов написал большую статью, на этот раз не о преступлении и не о
банкротстве, а о некоторых особенностях Мопассана. Вечером, когда я был у
Елены Николаевны, она сказала мне, что чувствует себя помолодевшей на
несколько лет; она опять, по-видимому, подчинялась тому же невольному
движению, что и я, как это уже было вначале, в день моего первого визита к
ней и в течение той недели, которая предшествовала ему.
вечером в театр и что мы увидимся с ней только на следующее утро. - Я
разбужу тебя чуть свет, - сказала она, уходя. Я знал, что она идет в театр
со своей давней подругой, которую случайно встретила в Париже. Я видел ее
два или три раза, это была пышная женщина, довольно красивая; но при взгляде
на нее у меня почему-то каждый раз появлялся аппетит, независимо от того,
когда это происходило. И если это случалось даже непосредственно после
сытного завтрака, все-таки ее вид неизменно вызывал представление о еде, и,
когда я закрывал глаза, передо мной смутно возникали неясные окорока,
осетрина, семга, омары; эта женщина носила с собой, не зная этого, целый мир
гастрономических видений, которых она была возбудительницей. Я никогда не
мог дойти до конца в анализе того, почему получалось именно так; и оттого,
что у нас не было общих знакомых, я даже не узнал, разделяли ли другие люди
это представление или это был результат моего личного и тем более
непонятного извращения. Она была замужем за французом, очень милым и
безличным человеком.
Приближаясь к нему, я вспомнил о цыганских романсах и о Вознесенском. Я
вошел и сразу увидел его. Он был не один: за его столиком, спиной ко мне,
сидел человек в светло-сером костюме; белокурые волосы не совсем прикрывали
начинавшуюся лысину. Вознесенский замахал мне рукой и поднялся со своего
места, приглашая меня подойти. Когда я приблизился, он сказал:
Саша Вольф собственной персоной, Александр Андреевич, только что приехавший
из Лондона. Еще, пожалуйста, графинчик, красавица, - сказал он, обращаясь к
кельнерше, которая подошла к столику одновременно со мной, - вы уж,
миленькая, нас не обижайте.
на вид ему было лет сорок. Может быть, если бы я не знал, что это он, я не
обратил бы на него особенного внимания. Но оттого, что я это знал, мне
показалось несомненным, что я вижу перед собой именно то, давно и страшно
знакомое, лицо, воспоминание о котором столько лет преследовало меня. У него
была очень белая кожа и неподвижные серые глаза.
я бы так и не узнал, что ты написал в твоей книге. Садитесь, милый друг,
выпьем рюмочку, мы, слава Богу, люди православные.
встрече с ним, я хотел ему сказать столько вещей, что я не знал, с чего
начать. Кроме того, присутствие Вознесенского, ресторанная обстановка и
выпитая водка не подходили для того разговора, о котором я думал столько
раз. Александр Вольф говорил мало и ограничивался короткими репликами. Зато
Вознесенский не умолкал. Как только я сел за стол, он выпил очередную рюмку
и с пьяной пристальностью посмотрел на Вольфа.
ты подумай только, какой ты для меня человек, у меня нет большего друга.
Ведь мы тебя, сукиного сына, мертвого было подняли, доктор тебя в больнице
выходил, верно это или нет? А если верно, то к кому от меня Марина ушла? А?
А какая была девочка, Саша! Ты лучше знал когда-нибудь?
напишешь, хотя бы даже по-английски? Она на всех языках хороша. Напиши,
Саша, будь другом.
я, - по некоторым причинам, которые я вам изложу, если вы позволите, в более
подходящей обстановке. Мне бы вообще хотелось поговорить с вами о некоторых
важных - с моей точки зрения - вещах.
послезавтра, часов в пять. Мне Владимир Петрович рассказывал о своих
разговорах с вами.
здесь же.
с той жадной и пристальной напряженностью, которая была характерна для всего
моего отношения к нему и которая только в последнее время ослабела, потому
что другие, более сильные чувства владели мной. Я делал над собой усилия,
чтобы увидеть его таким, каким он казался бы мне, если бы я вообще ничего о
нем не знал, я старался отстранить от себя те навязчивые представления,
которые слишком долго преследовали мое воображение и которые мешали мне в
эти минуты. Я не мог бы, однако, сказать с уверенностью, насколько мне это
удалось. В лице Вольфа было, мне казалось, что-то резко отличавшее его от
других лиц, которые я видел. Это было трудноопределимое выражение, нечто
похожее на мертвую значительность, - выражение, казавшееся совершенно
невероятным на лице живого человека. Для того, кто, как я, так внимательно