он чуял одну лишь, крупную, как лягуша, липкую, -- она никак не могла
сползти с лица, все опускала мягкую, бескостную лапу вниз, во что-то
кипящее, и, ожегшись, отдергивала лапу.
вздрогнул, приходя в себя.) -- Он! Он, подлюка! -- Петька Мусиков тыкал
пальцем в тяжело дышащего, растрепанного командира роты Пшенного.
ротного, смыкаясь вокруг, и совсем не так, как ее учили-наставляли, вскинула
винтовки, деревянные макеты с заостренными концами, в полной тишине начала
сдвигаться. Раз и навсегда усвоивший, что он, командир, начальник, может
повелевать людьми, но им повелевать никто не смеет, кроме старшего по
званию, если нападать, то он вправе нападать, на него же нельзя, -- Пшенный
не осознавал надвигающейся беды, пытался что-то сказать, скомандовать, губы
его шевелились резиново, смятенно выбрасывая; "Шо? Шо?" -- лицо сделалось
серым и без свалившейся шапки казалось еще крупнее.
винтовок, за обломки макетов Яшкин, загораживая своей тщедушной фигурой
неповоротливое тело ротного. -- Нельзя, братцы! Погубите! Себя погубите!
которых никто, даже сами они не подозревали, уже неподвластны никому, эта
сила волокла помкомвзвода на винтовках, сваливала на грузную тушу командира
роты. Быть бы им обоим поднятыми на штыки, но кто-то выкинул руку,
невероятно длинную, схватил Яшкина за ворот, бросил в сторону.
Рындин. -- Ребятушки... Братики!.. Смертоубий- ство... Смерто... -- И
пытался собою задержать товарищей. Но они обтекали его, сталкивали, роняли.
-- Товарищ младший... Лексей Донатович! -- заблажил на весь лес Коля Рындин.
подчиненных, орет на них, будто на безрогое стадо, он ушел от греха подальше
на плац, толкался меж куривших командиров, поджидая свой первый взвод. Но
что-то его обеспокоило, и он еще до вопля Коли Рындина почуял неладное,
помчался к сгрудившейся роте, крича издали:
штыки, повис на винтовках, крича в затверделые, безумные лица бойцов: --
Сто-ой! Сто-ой!.. Ребята, вы что?! -- И вдруг рванул шинель на груди,
обнажил красный орден: -- Колите! Коли-ите, вашу мать!.. Н-ну-у!
одному бойцы замедлили, затормозили тупое движение на цель, роняли винтовки,
макеты. Обхватив лицо руками так, что обнажились красные запястья, зашелся в
рыданиях Коля Рындин:
подчиненных, было видно, намеревался что-то предпринять поперечное,
противоборствующее. Надо было сбивать напряжение.
сказал: -- Отнесите своего товарища в санчасть. Вам, -- вперился он в
Пшенного, застегивая шинель пляшущими пальцами, -- вам... -- Нужна была
разрядка, нужно было произвести какое-то наказующее злодея действие, и,
превышая власть, заместитель командира роты непреклонным тоном приказал
ротному: -- Вам -- отправляться в штаб полка и честно, честно -- повторил
Щусь, -- дос-ко-наль-но, -- со значением добавил он, -- доложить командиру
полка о случившемся.
виделось, не хотел просто так отступать, но весь вид помощника молил его,
подталкивал: да уходи ты, уходи, ради Бога...
-- кровоточила. Он достал обвязанный шелком батистовый платок, зажал его в
горсти, затягивая зубами концы платочка на запястье, не замечая больше
Пшенного, кивнул Яшкину:
землянке, в отдалении уже обернулся: разбито, разбродно брело войско первой
роты в военный городок, почти все парни утираются рукавицами, кто и жесткими
рукавами шинелей. Отпустило. "Пусть лучше здесь умоются слезами с горя, чем
в штрафной роте кровью".
мог уснуть почти до рассвета.
подавно -- она хоть и коротка еще, но уже перенасыщена. Но это у Алексея
Донатовича Щуся -- просто гражданина, просто человека, у командира же
Советской Армии жизнь, как ей и положено, пряма, проста, без зизгагов, как
он любил шутить, понятная, небесполезная, как он уверял себя, принимая ее на
каждый день и час такой, какова она есть, тащил без особой натуги свой воз
по земле, не заглядывая за тын, из-за которого тянул шею, выглядывал
лупоглазый белобрысый парнишка, молча взывая не забывать его. Парнишку того
звали не Алексеем, а Платоном, и не Донатовичем, а Сергеевичем, и фамилия у
него была Платонов. Не эта нынешняя фамилия, похожая на удар хлыста или
порыв ветра, поднявшего ворох остекленелого от мороза северного снега.
Фамилию эту никто не передавал ему по наследству, по родственной линии. Она
образовалась от фамилии Щусев, вписал ее в военные списки писарь
Забайкальского военного округа из хохлов-переселенцев, пропускавших по
холодному, ветром продутому сараю парней, записанных в курсантскую роту.
Плохо ли писарь слышал, курсант ли будущий околел до того, что губы
одеревенели и все звуки произносились со стылым свистом. Раза три повторял
он: "Щусев, Щусев, Щусев". Писарь клонил к нему голову, раздраженно
переспрашивал: "Як? Як?" -- и вписал как слышал: Щусь. Коротко и ясно. В
жизни русского народа, давно сбитого с кругу и хода, произошла еще одна
ошибочка, да и не ошибочка, всего лишь опечаточка. Эка невидаль! Кругом
такое творилось, что и вовсе могли из всяких списков вычеркнуть человека, не
заметив того.
Платоновым, понимал он так, что жизнь -- это беспрерывное движение, все
ехали, все шли куда-то люди, кони, коровы, всякий мелкий скот, в память
вонзилось и застряло Семиречье, казаки. Затем голая степь. Юрты, палатки,
шалаши, кони, снова скот, много скота и неуклюжие животные с горбами под
названием верблюды. После -- глухая, черная, жутко гудящая тайга. Нет уже
коней, скота нет, одни собаки воют по ночам. Люди черные, молчаливые,
живущие по-звериному -- в земляных норах, называемых землянками. Запах
кедрового леса, масленая сладь ореха, горечь черемши, кислятина ягод,
колючая, из овса слепленная лепешка, от нее горит во рту, першит, засаживает
горло.
меньше. Остается Платошка рядом с молодой женщиной, одетой в черное, -- это
его тетка, монашка, трудолю- бивая, многотерпеливая женщина необыкноменной
красоты. Красивей ее он никогда никого не встречал, не видел, разве что на
напечатанной в журнале копии с картины Сурикова "Меншиков в Березове" видел
такую же. Она там в отдалении написана, рукой подпершись, слушает чтение.
Старшая дочь Меншикова, на отца похожая, самая умная из троицы, понимающая
всю трагедию свою и опальной семьи. Впоследствии он с удивлением узнал, что
побывали они в ссылке тоже под Березовом -- там он и лишился родителей,
остался с теткой-вековухой. Пока что казаков гоняли вдоль родных рек Иртыша
и Оби, изводили и закапывали их, слава Богу, в родную землю. "Эх, казаки,
казаки, ряженые мудаки! -- не раз и не два про себя говаривал в рифму Щусь.
-- Что же вы так бесславно погинули-то? Гордое сословие, мужественное войско
-- на такую тухлую наживку клюнули!.."
реке. Трубастый, крикливый пароходик тащил связанные гуськом баржи, набитые
народом, уже истощенным, больным. Тетушка тут и сестра милосердия, и Божий
утешитель, помогала больным, молилась по умершим, которых ночью сами же
ссыльные под доглядом конвойных вытаскивали на палубу и сбрасывали за борт.
кожанке, подбитой овечьей подкладкой, в галифе с малиновыми полосками, в
папахе со звездой, из-под которой русым ворохом выбивался чуб. Он приносил в
кармане кожанки пряники и конфетки, ночью лепился на деревянный мат,
предназначенный под мешки с зерном, пробовал подлизаться к тетушке, она не
давалась, обещала: "Потом, потом", выпрашивала под "потом" вместо конфет
лекарства, мыло, горячей каши. Однажды, когда усталый пароходишко, едва
хлопая побитыми плицами по воде, тянул уже баржи на таком просторе, что и
берега-то виделись желтыми соломинками, тетушка сказала: "Ладно, хорошо",
взявши слово с начальника, что он не оставит Платошку здесь, возьмет его с
собою, назовет сыном, коли женится иль что с ним случится, отвезет мальчишку
в Тобольск, передаст в семью еще дореволюци- онных ссыльных по фамилии
Щусевы -- их в Тобольске знают все.
стоном раскинулась, обхватила мужика руками. Притиснув мальчишку к борту,
они стали сильно толкаться, колотить малого о мокрые брусья, тыкать его
носом в занозистую клепку. Ему бы заорать, но было так жутко от яростно
свершающейся тайности, что он не решился даже пикнуть.
Вдали, упираясь в небо каменным иродом, горбатился горный хребет. "Вот здесь
наша последняя пристань, здесь мы все, Богом забытые, и погибнем", --
прошептала тетушка, крестясь.
дожидавшемся подвозки дров. На берегу Оби вырыли землянки, потолки застелили
деревянными щитами, вынутыми из барж, стены утеплили тальником да стелющейся
по тундре плесневело-белой ивой. Из склизкой, мертвенно- серой глины начали