токмо Касьян, а и все мы тут шлемоносцы. Про кого ни зачитывали, всем быть
под шлемом
- Дак и я б заодно! - весело объявил дедушко Селиван.- Хучь я и леший,
изгой непутевый, да на своей же земле А чево? Учить меня строю не надобно,
опеть же ружейному артикулу. Этова я и доси не забыл, могу хучь сичас
показать. Правда, бежать швыдко не побегу, врать не стану. А остальное
солдатское сполнять еще смогу, истинное слово!
Был подходящий шутейный момент снова выпить по маленькой, и Давыдко,
унюшливый на такое, не упустил случая и тут же оделил всех из очередной
сулейки.
- Ну, соколики,- Селиван поднял свою стопку, взмахнул ею сверху вниз,
справа налево, окрестя застольную тайную вечерю.- За шеломы ваши! Чтоб
стоять им крепким заслоном. Свята та сторона, где пупок резан! А ить было
время, сынки, когда воинство, на брань идучи, брало с собой пуповинки. Как
охранный, клятвенный знак. Ну да выпейте, выпейте, подоспела минутка.
Выпив под доброе слово, заговорили про всякое-разное, житейское, опять
же про хлеб и сено, но Касьян, молчавший доселе, подал голос поперек общему
разговору, спросил о том, что неотступно терзало его своей неизбежностью:
- А скажи, Селиван Степаныч... Все хочу спросить... Там ведь тово...
убивать придется...
Дедушко Селиван перестал тискать деснами огуречное колечко, изумленно
воскликнул:
- Вот те и на! Под шелом идет, а этова доси не знает. Да нешто там в
бабки играются?
Касьян покраснел и опять пересунул под лавкой галошами.
- Да я тебя не про то хотел... Ты ж там бывал... Ну вот как... Самому
доводилось ли? Чтоб саморучно?
Дедушко Селиван, силясь постичь суть невнятного вопроса, морщил лоб,
сгонял с него складки к беззащитно-младенческому темени, подернутому редким
ковыльным пушком, в то время как его бескровно-восковые пальцы машинально
теребили хлебную корочку, и то, о чем спрашивал Касьян, никак не вязалось со
всем его нынешним обликом: казалось, было нелепо спрашивать, мог ли дедушко
Селиван когда-либо убить живого человека.
Но тот, взглянув ясно и безвинно, ответил без особого душевного усилия:
- Было, Касьянка, было... Было и саморучно. Там, братка, за себя
Паленого не позовешь.... Самому надо... Вот пойдете - всем доведется.
Мужики враз принялись сосать свои цигарки, окутывать себя дымом: когда
в Усвятках кому-либо приспевала пора завалить кабана или, случалось,
прикончить захворавшую скотину, почти все посылали за Акимом Паленым,
обитавшим аж за четыре версты в Верхних Ставцах.
- Ну и как ты его? Человек ведь...
- Ясно дело, с руками-ногами. Ну да оно токмо сперва думается, что
человек.. А потом, как насмотришься всего, как покатится душа под гору, дак
про то и не помнишь уже. И рук даже не вымоешь.
- Ужли не страшно?
- Правду сказать, то с почину токмо.
- И как же ты его? - теперь уже допытывался и Леха Махотин.- Самого
первого?
- Эть, про чево завели! - не стерпел Никола Зяблов, но его тут же
оборвали:
- Да погоди ты! Надо ж и про это знать. Не сено идешь косить. Дак как
же, дедко, было то?
- Ну, как было...
И дедушко Селиван начал припоминать.
Оказывается, в японскую стрелять ему не довелось: числился он тогда
по-плотницки, наводил мосты, строил укрытия, а больше ладил гробы для господ
офицеров. Вместе с артелью изготовил он этих домовин великое множество,
навидался всякого, но самому замараться о человека не пришлось. А в первый
раз случилось это уже в четырнадцатом, в Карпатах.
- Ну как было... Определили нас на первую позицию. Под Самбором. Еще и
немца живого никто не видел, токо-токо с эшелону. И вот утречком начал он по
нас метать шарапнели. Ну, бабахает, ну, бабахает! Накидал в небо баранов,
напятнал черным, и вот пошел он на нас. Одна цепь да другая. Пока бил
шарапнелью, сидели мы по блиндажам да по печуркам, а тут высыпали к
брустеру, изготовились, тянемся, глядим через глину, каков он из себя,
немец-то. Врат-то враг, а любопытно. А они идут, идут молча, одни ихние
офицеры что-то непонятное курлыкают. Идут не густо, аршин этак на десять
друг от дружки. Шинелки мышастые, за спинами вьюки, иные очками
посверкивают. Покидали мы недокуренные цигарки, припали к прикладам, правим
стволы навстречу. Надо бы уж и палять, а то вот они, близко, саженей на
триста подошли. А ротмистр наш Войцехович все не велит, все травку кусает:
нехай, дескать, подступятся поближче. Да куда ж еще-то? Их небось рота, а
нас вполовину мене. Но дело те в роте, а то сказать, что незнамо по какой
причине напал на меня колотун. Пот с меня градом, глаза выедает, а я зубом
на зуб не попаду. Я уж и к земле жмусь, чтоб остановиться, и руки моя
оттепели винтовку тискать, в плечо давить - ничево не помогает. И не новичок
я был, чтоб так-то сужаться, японскую повидал, а вот затрясло меня всево,
хуже лихоманки. Не то чтобы немца боязно, не-е: пока я в окопе, он мне
ничево не сделает, да и не один я сижу - и пулемет с нами, а было мне
страшно самово себя, подступавшей минуты: как же я по живому человеку
палить-то буду? Издаля еще б ладно: попал, не попал, твоя ли пуля угодила
али соседская - издаля не понятъ бы. А тут вот они - уж и пуговицы сосчитать
можно. А командир все молчит, держит характер, не отдает команды - и вовсе
казнит меня. и гляжу я, в самый раз на меня метит долгущий худобный немец. И
вроде бы даже глядит в мое место. Шинелка на нем куцая, неладно так ремнем
спеленутая, а голова маленькая, гусячья, и камилавка на оттопыренных ушах -
большой вроде бы немец, а какой-то не страшный. Кто там идет справа, кто
слева - не вижу, не гляжу, а приковало меня токмо к одному этому немчину.
Лицо бледное, губы зажал, поди, сам в испуге. Ну дак ясно дело, на окоп в
рост итить как не бояться? И тут они побежали на нас. Войцехович выхватил
леворвер, закричал "пли", харкнули встречь немцам винтовки, зататакал на
краю наш пулемет. А я, как окаменел, все не стреляю, тяну минуту, а минуты
этой уж и ничево не осталось. Да упади ж ты, проклятущий, молю я ево, али
отверни в сторону, не беги на меня. Вот же щас, щас по тебе вдарю! А тут уж
кругом крик, пальба, гранаты фукают... Велики были впереди Карпатские горы,
полнеба застили, а немец набежал - и того выше, загородил собой все
поднебесье. Восстал он надо мной и замахнулся по мне прикладом. Господи
Иисусе, видишь сам...- только и помолился, да и даванул на крючок, ударил в
самые ево пуговицы... Открыл глаза, немца как не бывало, токмо камилавка ево
в окопе моем под сапогами... Тут наши начали выскакивать наверх, зашумели
"ура", а я хоть и полез вместе со всеми, а ничего не соображаю, кто тут и
что. Бей меня, коли в эту пору - бесчувствен я, вот как все во мне
запеклось. Нуте: вылез я на брустер, еще не встал даже, еще руками опираюсь,
гляжу - а он вот он, навзничь лежит за окопной глиной. Без шапки, голова
подломилася, припала ухом к погону. А глаза настежь, стылым оловом... Бегу
потом, догоняю своих, а в голове бухает: мой это лежит, моя работа...
Дедушко Селиван пристально поглядел на свои руки и убрал их со стола.
- Я дак три дня опосля ничего не мог исты. Все старался подальше от
людей держаться. Али работать напрашивался, чтоб поумористей. Ну, а потом
обтерпелся, потвердел духом, да и пошло, наладилось дело. Особливо когда сам
раз да другой в атаку сходил. Самое главное, робятки, это поле перебежать,
до ихних окопов добраться. В поле немец дюже жарко палит. А перебег - тут уж
наш верх. В лютости, в рукопашной, ежли сам не свой, дак и убьешь - не
почуется. Все одно, что в драке улица на улицу. Огрел ево, а куда угодил,
чево раскроил - разглядывать некогда. Гадко токмо, когда штыком повыше брюха
в грудную кость гвозданешь. Потом дергать приходится, сам не сымается. Это
гадко.
- Ох, братцы! - невольно содрогнулся Никола Зяблов.- А ну как и мы в
пехоту? Да так-то вот тоже...
- А куда ж еще? - обернулся Давыдко.
- Да хоть бы в кавалерию. И то получше. Там хоть штыком пырять не
придется.
- Не пырять, дак зато напополам рубить. Шашку дают небось не кашу
ковырять.
- Послушать,- Афоня-кузнец кашлянул в черную пятерню,- дак вам такую б
войну, чтоб и курицу не ушибить.
- А тебе-то самому какову надобно? - удивленно обернулся Никола.- По
мне не умирать - убивать страшно. Али сам не такой?
Афоня-кузнец тяжело повел опущенной головой и, не глядя на Николу,
глухо проговорил:
- Россия вон гибнет. Немец идет, душегубничает, малых детей и тех не
щадит...
- Ну дак кто ж про то не думает? - потупился Зяблов.- Уж и думки за
думки зашли. Завтра вот сберемся и пойдем...
И опять воцарилась затяжная немота. Низкое, уже завечеревшее солнце
ударило в дворовое окно, высветило застолье, махорочные разводы над
кудлатыми головами, не раз ерошенными и скороженными за долгий день. И как
давеча, в смутную минуту, дедушко Селиван, встряхнувшись, попытался отвлечь
мужиков песней, затеяв ее с тем умыслом, что остальные подхватят и подпоют:
Собирался Васильюшко,
Ой да собирался в охотушку-у,
Ой да в охоту-охотушку,
Тяжелую работушку-у...
Мужики, однако, оставили песню без внимания: хоть и было выпито
довольно, но хмель нынче не брал, не доходил до души так, чтобы позвать на
песню. И хозяин, погасив затею, конфузливо обронил:
- Нет, дак и нет. Не поется, дак и не свищется. Беду-горе не
обманешь... Да и то сказать: боялся серп о бодяк зубья сломать, не