Красноярск, "Офсет", 1997 г.
бабушку, и оттого я не пошел улицей. Старые, бескорые жерди на нашем и
соседнем огородах осыпались, там, где надо быть кольям, торчали подпорки,
хворостины, тесовые обломки. Сами огороды сжало обнаглевшими, вольно
разросшимися межами. Наш огород, особенно от увалов, так сдавило дурниной,
что грядки в нем я заметил только тогда, когда, нацепляв на галифе
прошлогодних репьев, пробрался к бане, с которой упала крыша, сама баня уже
и не пахла дымом, дверь, похожая на лист копирки, валялась в стороне, меж
досок проткнулась нынешняя травка. Небольшой загончик картошек да грядки, с
густо занявшейся огородиной, от дома полотые, там заголенно чернела земля. И
эти, словно бы потерянно, но все-таки свежо темнеющие грядки, гнилушки слани
во дворе, растертые обувью, низенькая поленница дров под кухонным окном
свидетельствовали о том, что в доме живут.
меня к месту, сжала горло, и, с трудом превозмогши себя, я двинулся в избу,
но двинулся тоже боязливо, на цыпочках.
деревом. Краски на двери и на крыльце почти не осталось. Лишь лоскутки ее
светлели в завалах половиц и на косяках двери, и хотя шел я осторожно, будто
пробегал лишку и теперь боялся потревожить прохладный покой в старом доме,
щелястые половицы все равно шевелились и постанывали под сапогами. И чем
далее я шел, тем глуше, темнее становилось впереди, прогнутей, дряхлее пол,
проеденный мышами по углам, и все ощутимее пахло прелью дерева, заплесневе-
лостью подполья.
сматывала нитки на клубок.
человеческих судеб, исчезли и появились новые государства, фашизм, грозивший
роду человеческому смертью, подох, а тут как висел настенный шкафик из досок
и на нем ситцевая занавеска в крапинку, так и висит; как стояли чугунки и
синяя кружка на припечке, так они и стоят; как торчали за настенной дощечкой
вилки, ложки, ножик, так они и торчат, только вилок и ложек мало, ножик с
обломанным носком, и не пахло в кути квашонкой, коровьим пойлом, вареными
картошками, а так все как было, даже бабушка на привычном месте, с привычным
делом в руках.
тебя, милово. У меня в ногу стрелило... Испужаюсь или обрадуюсь -- и
стрельнет...
и в самом деле, отлучался в лес или на заимку к дедушке сбегал и вот
возвратился, лишку подзадержавшись.
"Здравия желаю, товарищ генерал!"
за стол. Клубок скатился с ее колен, и кошка не выскочила из-под скамьи на
клубок. Кошки не было, оттого и по углам проедено.
начал сматывать нитку, медленно приближаясь к бабушке, не спуская с нее
глаз.
что луковая шелуха. Сквозь сработанную кожу видна каждая косточка. И синяки.
Пласты синяков, будто слежавшиеся листья поздней осени. Тело, мощное
бабушкино тело уже не справлялось со своей работой, не хватало у него силы
заглушить и растворить кровью ушибы, даже легкие. Щеки бабушки глубоко
провалились. У всех у наших вот так будут в старости проваливаться лунками
щеки. Все мы в бабушку, скуласты, все с круто выступающими костями.
стершимися, впалыми губами.
тыкалась мне в грудь. Она целовала там, где сердце, и все повторяла: --
Молилась, молилась...
что случилось давно, ей казалось, было совсем недавно; из сегодняшнего же
многое забывалось, покрывалось туманом тускнеющей памяти.
перед самой отправкой на фронт. Кормили нас из рук вон плохо, табаку и
совсем не давали. Я стрелял курить у тех солдат, что получали из дому
посылки, и пришла такая пора, когда мне нужно было рассчитываться с
товарищами.
В мешочке оказались еше горсть мелко нарезанных сухарей и стакан кедровых
орехов. Этот гостинец -- сухаришки и орехи -- собственноручно зашила в
мешочек бабушка.
сходила вмятина от Красной Звезды -- по грудь мне сделалась бабушка. Она
оглаживала, ощупывала меня, в глазах ее стояла густою дремою память, и
глядела бабушка куда-то сквозь меня и дальше.
посмотрела да полюбовалась... -- На этом месте бабушка, как всегда, дрогнула
голосом и с вопросительной робостью глянула на меня -- не сержусь ли? Не
любил я раньше, когда она начинала про такое. Чутко уловила -- не сержусь, и
еще уловила и поняла, видать, мальчишеская ершистость исчезла и отношение к
добру у меня теперь совсем другое. Она заплакала не редкими, а сплошными
старческими слабыми слезами, о чем-то сожалея и чему-то радуясь.
Путаюсь под ногами. Да ведь в чужу могилку не заляжешь. Помру скоро,
батюшко, помру.
как-то мудро и необидно погладила меня по голове -- и не стало надобности
говорить пустые, утешитель- ные слова.
сделала -- иной артели впору. Тебя все ждала. Жданье крепит. Теперь пора.
Теперь скоро помру. Ты уж, батюшко, приедь похоронить-то меня... Закрой мои
глазоньки...
руки, мочила их слезами, и я не отбирал у нее рук.
отпустили с производства. Начальник отдела кадров вагонного депо, где я
работал, прочитавши телеграмму, сказал:
кумовей...
что есть на этом свете дорогого для меня! Мне надо бы послать того
начальника куда следует, бросить работу, продать последние штаны и сапоги,
да поспешить на похороны бабушки, а я не сделал этого.
это теперь, я бы ползком добрался от Урала до Сибири, чтобы закрыть бабушке
глаза, отдать ей последний поклон.
бабушкой, я пытаюсь воскресить ее в памяти, выведать у людей подробности ее
жизни. Да какие же интересные подробности могут быть в жизни старой,
одинокой крестьянки?
мыла картошки росой. Встанет до свету, высыплет ведро картошек на мокрую
траву и катает их граблями, будто бы и исподину росой стирать пробовала, как
житель сухой пустыни, копила она дождевую воду в старой кадке, в корыте и в
тазах...
Минусинск и Красноярск ездила бабушка, но и на моленье в Киево-Печерскую
лавру добиралась, отчего-то назвав святое место Карпатами.
бабушкином доме, половину которого заняла после ее похорон. Припахивать
стала покойница, надо бы ладаном покурить в избе, а где его нынче возьмешь,
ладан-то? Нынче словами везде и всюду кадят, да так густо, что порой свету
белого не видать, истинной правды в чаду слов не различить.
развела кадильню на угольном совке, к ладану пихтовых веток добавила.
Дымится, клубится маслянистый чад по избе, пахнет древностью, пахнет
чужестранством, отшибает все дурные запахи -- хочется нюхать давно забытый,
нездешний запах.