пеньки, походило на узел скрипичной струны; это была единственная хорошо
освещенная часть комнаты. Должно быть, раньше здесь стояло небольшое
возвышение с альковом, которое можно было отгородить занавесью на метал-
лическом пруте. Рюш устроила себе здесь уютный уголок. Она расстелила на
этом лучшем месте комнаты единственный предмет роскоши - старый персидс-
кий ковер из своей орлеанской комнаты, который попал в их семью, вероят-
но, после разгрома какой-нибудь церкви во времена Революции. Здесь Ген-
риетта проводила то время, когда не бегала по парижским улицам; она уса-
живалась, скрестив ноги, курила сигарету за сигаретой и, предаваясь меч-
там, то хмурила брови, то смеялась какой-нибудь промелькнувшей мысли.
(Ее друзья ничего об этом не знали: свой резкий смех и свои мысли она
таила от всех.) Или же, устав от беготни, она ложилась, но не вытягива-
лась во всю длину (ниша была недостаточно велика для длинного тела этой
борзой), а, согнувшись в дугу, подтягивала колени к подбородку и обхва-
тывала руками ноги, натруженные ходьбой. Работала она тоже на полу, сидя
на корточках, обложившись книгами, с самопишущим пером в руке. Так она
сидела, пока из круглого окна на ее неутомимые, стальные глаза еще пада-
ли последние капли света, меж тем как глубину комнаты уже затопляла тем-
нота. Ширмы в четырех углах скрывали разные "интимности" туалета, еды и
прочего. Она называла эти углы своими четырьмя странами света.
стол, на котором можно было и сидеть. Два-три стула. Ящик для дров
(огонь разводили не часто: из старого камина вечно дуло). Угрюмые стены
были завешаны яркими тканями. Наметанный глаз Генриетты подобрал их со
вкусом, в оригинальных сочетаниях; краски были ее лакомством, но, подоб-
но венгерским женщинам из народа, которые держат свои самые великолепные
вышивки в сундуке, Рюш, по-видимому, больше всего наслаждалась солнцем,
когда оно попадало в плен ее полутемной комнаты. Развешанные по стенам
снимки с картин Гогена, Матисса, Утрилло вызывали в памяти тех, кто знал
оригиналы, тона их световой гаммы. Посетителей встречала у входа головка
маленькой монахини из старинных фаблио, с узким разрезом глаз и лукавым
носиком, - гипсовый слепок, снятый до войны с одной из фигур на фасаде
Реймского собора. Маленькая монахиня имела что-то общее с хозяйкой дома.
Тонкая улыбка этой галльской Джоконды служила посетителям предупреждени-
ем. Чтобы окончательно расположить их (а быть может, заставить насторо-
житься), маленькая переносная библиотечка, помещенная в углублении, под
зеркалом, у стены с круглым окном, на самом виду и хорошо освещенная,
свидетельствовала, не без некоторого вызова, о французских вкусах хозяй-
ки: Вийон, сказки Вольтера, Лафонтен. Подбор был не лишен некоторой лу-
кавой нарочитости, но зато соответствовал подлинному, неподдельному инс-
тинкту расы. Если бы орлеанский прокурор, который в жизни и в суде метал
свои картонные молнии против неуважения к своду законов, увидел на столе
дочери подлинные сокровища дерзкого галльского духа, он, пожалуй, при-
ветливо помахал бы им своей ермолкой. Сколько ни старались Рим и Иудея
заткнуть Франции рот и забить ей память, но голова-то ведь галльская и в
ней водятся хорошие штучки, - добрый француз всегда узнает их и смакует.
И на полках Рюш, как и полагается, соседствовали Расин с Вольтером, а
Декарт с Лафонтеном - французская семья. А так как завтрак юной, новоис-
печенной школярки требует приправы в виде щепотки педантизма, то она
прибавила к ним Лукреция. Но хоть она и читала по-латыни чуть-чуть луч-
ше, чем ее товарищи, - между нами говоря, я уверен, что Лукреция она
вовсе не читала и что она охотнее заглядывала в "Царевну вавилонскую". А
еще больше любила она читать в сердцах своих мальчиков. Это всегда было
любимой книгой девушек. Но не каждой дано читать ее правильно. Рюш при-
обрела в этом деле сноровку. Никто из них об этом и не догадывался, она
же видела их насквозь.
смущало, что они наносили с улицы грязь, что они наполняли комнату шумом
и табачным дымом (после них приходилось раскрывать настежь все три окна,
и тогда врывалось ледяное дыхание ночи). Они распоряжались временем и
жильем Генриетты, точно она была обязана служить им, - и все это без
единого слова благодарности. Но хозяйка вознаграждала себя сама, она
умела внушать к себе уважение; если это и не бросалось в глаза, то лишь
потому, что она сама была в этом уверена и не требовала особых знаков
внимания. Вероятно, она была даже слишком уверена - таков недостаток мо-
лодых женщин. Но она жаждала знать все, что происходило в мозгу этих мо-
лодых самцов, и она позволяла им выкладывать все, ни единым словом, ни
единым жестом или взглядом не прерывая их излияний. Спокойно раскачива-
ясь в садовом кресле-качалке, с сигаретой между двумя пальцами, она
только поглядывала, как болтунья Бэт подносит им чашки кофе (на этих ве-
черах Бэт ведала снабжением: она таскала кофе у своего папы). Генриетта
едва приоткрывала свой насмешливый рот, когда они удостаивали ее вопро-
сом или когда она собиралась незаметно направить споры в желательную ей
сторону, либо подогреть их, либо, наконец, прекратить одним небрежным
движением лапки, двумя-тремя неожиданными, но меткими словами; затем она
снова замыкалась в свое внешнее равнодушие и принимала рассеянный вид,
будто вовсе и не она говорила. Но изпод ее век, собранных в складки, как
у гипсовой монахини, сверкал зоркий огонек: собака, делающая стойку...
Бэт была ей полезна тем, что отвлекала глаза и даже руки товарищей. Но
взгляд Генриетты хотя и не мешал им, однако не позволял переходить мол-
чаливо установленные ею границы. У самого края они останавливались. За-
кон Рюш! [91] За порогом все они - и Генриетта в том числе-были так же
вольны нарушать десять заповедей, как известный англичанин за Суэцким
каналом.
хода из мира, разгромленного Разумом и Правом, им необходимо было мстить
за себя! Оплевать все три добродетели: веру, надежду, любовь! Но это
сводилось к тому, что каждый должен был вытереть лицо самому себе. Бед-
ные дети!
бредни старших. Но была существенная разница между игрою в побоище, ко-
торой во все времена занимались молодые интеллигенты, будущие профессо-
ра, прокуроры, адвокаты и охранители моральных и правовых устоев завт-
рашнего дня, и судорожным бунтом этого нового выводка, вышедшего из ве-
ликого Обмана, из войны за Право. В прежние времена сомнение бывало пок-
ладистым; оно примирялось с жизнью и с благоразумием; оно даже приятно
сочеталось с формулой: "А жизнь хорошая штука! - которая побуждала ста-
рика Ренана облизывать свои жирные губы. Нынешнее сомнение было тайфуном
из песка и огня и сносило все начисто. Но эта tabula rasa, которая нис-
колько не смутила бы бронзового Декарта или бескостного Анатоля Франса,
была для этих юношей видением смертельным. Во всем, что им приходилось
читать, видеть, слышать, они чувствовали яд, подмешанный в пищу цивили-
зации: в религию, мораль, историю, литературу, искусство, философию, в
общие места публичного красноречия, в обиходный "идеализм". Они выблевы-
вали этот яд с гримасой яростного и шутовского презрения к глупому ду-
шевному покрою предшествующих поколений. Под всеми видами бунта - лите-
ратурного, умственного, социального - скрывалось все то же отрицание
ценности человеческого духа, сорока столетий цивилизации, самой жизни,
смысла жизни... Но поскольку эта молодежь отнюдь не была расположена к
самоубийству, инстинкт жизни подсказывал ей один выход: разрушение. В
разрушение они вносили сатанинскую ярость. Они приветствовали треск и
грохот с восторгом молодых дикарей: чем больше развалин, тем больше
простора для их беспорядочных мыслей. А если бы они вздумали бросить эту
пляску со скальпами и встать на путь борьбы, то им очень трудно было бы
выбрать такой путь. Когда отрицаешь все, зачем действовать? Затем, что
ноги, руки, все существо - в том числе голова - не могут без этого. Но
черт возьми, как же действовать? В каком направлении? А в 1918 году не-
легко было найти, кому доверить действие, - слишком много было смертей.
В спокойные эпохи всегда имеется большой выбор любимцев - писателей или
ораторов, - на которых молодежь может положиться. А так как эти скаковые
лошади почти не скачут и им не приходится брать препятствий, то на них
можно ставить долго и без риска. Но во время войны почти все клячи сва-
лились в грязь. А немногие уцелевшие, как только наступил мир, стали
спотыкаться. Никто не оправдал надежд. В несколько недель все было кон-
чено. Старая гвардия была ликвидирована. Оба идола из обоих враждующих
лагерей - Клемансо и Вильсон - были выпотрошены: из одного вытряхнули
опилки, из другого вылили кровь - чужую. Фальшивый тигр превратился в
полицейского пса. От чистенького американского моралиста, проповедовав-
шего Четырнадцать пунктов, ничего не осталось. В силу праведной неспра-
ведливости обманутых народов именно против него и обернулось всеобщее
негодование. Замороченные головы стали проясняться. Теперь они были пус-
ты, предельно пусты... Бездна... Чем угодно, но пустоту надо заполнить
снова!
тическому действию в манифестации перед Сорбонной в честь Вильсона, ко-
торого они на третий день от стыда выбросили в мусорный ящик. Теперь они
напрасно искали вокруг себя живые уроки и примеры деятельности, за кото-
рые можно было бы ухватиться. Единственный, к кому они еще сохранили
уважение, потому что честность его высказываний выдержала суровую про-
верку действием на войне и подкреплялась стоицизмом его жизни, был Алэн.
Он проповедовал опасное для недостаточно закаленных натур сократовское
учение о полном отделении свободы духа от долга гражданского повинове-
ния. Он учил - и подкреплял свое учение личным примером - идти, если на-
до, на смерть за государство, даже когда осуждаешь его. Но эта проповедь
осмысленного приложения энергии не выходила - за пределы небольшого
кружка интеллигентов и подвергалась риску: слабые души, искавшие предло-
гов, чтобы уклониться от деятельности и сопряженных с ней опасностей,
могли истолковать ее как платонический протест совести, на деле готовой
идти на компромисс. Что это значит - повиноваться отказываясь"? Повино-