как обычно, кто там, а сердце колотится, бьется на последнем радостном
взлете.
нашариваю какой-то предмет на полу, выбиваю крючок из скобки, дверь
распахивается -- на крыльце, освещенном тусклой лампочкой, стоит моложавый
мужичок с усиками бабочкой, во всем моряцком, одеколоном пахнущий, фуражка с
кокардой набекрень, белый шарфик вдоль бортов шинели.
облобызать единственного оставшегося в живых из всей родни старика. А он и
на старика-то не похож. Этакий добрый молодец, представившийся
капитан-директором, хотя был всего лишь шкипером на барже, развозившей
пресную воду по Каспийскому морю для рыбаков, затем морским дебаркадером
ведал, но упорно и всегда на звании том высоком настаивал.
полагал, что яйца курицу не учат, что грамотней его быть невозможно, что
"масла" в его голове вполне достанет любой документ обмозговать и составить,
даже в пределах всего Каскилькохолодрыбфлота не подкопаешься, а какую-то там
плевую дорожную телеграмму написать -- вовсе разговору нету. Прежде чем ее,
ту телеграмму, отбить, папа поддал для вдохновения, вот и перепутал все, что
только можно перепутать. Число, номер поезда и вагон. Искал нас по городу с
самого вечера, на окраину угодил, увидел дом, где окна светятся, гармошка
звучит -- крестины там шли -- вошел, разговорился, засиделся, забыв, зачем и
для чего он в этот город прибыл. Соседи же, сказав: "О вас ведь
беспокоятся", с почтением, под ручки препроводили капитана-директора через
ручеек, текущий по оврагу.
составил, хоть министру ее отбивай. Я ишшо ворочусь в Астрахань и глаз
начальнику станции выбью...
деревенской девки, рот как отворился, да так и не закрывался во все время
пребывания моего родителя в нашем доме.
стопарику подняли. Папа начал речь, но, дрогнув голосом, махнул рукой,
пустил слезу и выпил за всех родных людей сразу, которых видел впервые и
которых едва помнил по прошлой жизни. Сынок мой клевал носом, его скоро
отправили спать. Дочка, бойкая в ту пору девочка, ластилась к гостю, к боку
его прижималась, трогала светящиеся пуговицы на мундире и нарядные нашивки
на рукаве, явно восхищалась таким редкостным дедом. Почувствовав родственную
душу, папа звенел: "Ерина! Ерина!..".
я трудился, бумаги ждали на столе, голова трещала. Я отправился на покой.
Скоро и жена пришла, легла рядом, вздохнула украдкой в темноте встревоженно
и печально: "О Господи!..".
горнице дочка моя, учившаяся в музыкальной школе, грохала на пианино, папа
босиком отплясывал и кричал моей ошарашенной жене, поверженной в изумление
няньке, испуганному сынишке: "Маня! Мила Маня! Секлета! Андрюша! Учитесь,
пока я живой! АхАх! Ах! Жарь, матр-росы! Пр-равь, мор-ряки! Нам никака волна
не страшна! Ах, милка моя, шевелилка моя! Я к тибе при-ышол, тибя дома не
наше-ол! Ах! Ах! Ах-ха-ха...".
любить. Может, это и не любовь, а тот зов крови, о котором мы говорим
мимоходом как о чем-то малозначащем, пустяковом. Нет, это не пустяк. Это
болезненная привязанность, счастливую горечь которой ныне дано испытать уже
далеко не всем. Когда я вижу, как девчушка или парнишка толкутся возле
грязной пивнушки, плача, вытягивают из канавы упившегося до бесчувствия
отца, а он еще и куражится, ругает, толкает ребенка, это ж ведь то же самое,
пусть и по другому поводу сказанное: мне б надо вас возненавидеть, а я,
безумец, вас люблю...
ласку от него отцовскую знал, пусть натерпелся и настрадался от него и
вместе с ним, но братья мои, сестры, от мачехи рожденные, они-то, почти отца
не видевшие, с ломаными-переломаными судьбами, они-то что ж по нему
тосковали? И взывали ко мне, старшему брату: "Да привези ты его, привези!
Охота папку увидеть...".
в прежние годы, папе было трудно управляться с собой, а мне и всем его
знающим -- с ним. В Астрахани папа познакомился с Варварой Ивановной, она
работала на дебаркадере матросом, папа ею командовал, руководил и
доруководился. Снова папе в жены угодила женщина крупная, добрая,
многотерпеливая. И что они, русские бабы, в маленьком, ветреном, больном
мужичонке находили -- загадка природы.
обретением же пенсии и полной свободы от трудов он приезжал из Астрахани на
все лето в деревушку Быковку, где я приобрел дом. Забравшись в деревушку,
властями и Богом забытую, часто оставаясь в совсем его не угнетающем
одиночестве, папа куролесил там так, что вся эта тихая деревушка, воспрянув
ото сна и угасания, начинала жить шумной и даже раздольной жизнью. Здесь, в
углу лесном, безмагазинном, почти безмужичном, находил он способы добытия
выпивки, собутыльников сыскивал, даже и ухажерок. Особое, можно сказать,
душевное отношение к нему испытывала Паруня, здешняя одинокая баба с одним
зрячим глазом, человек не просто добрый, но какой-то, я бы сказал,
космической терпеливости и безбрежного добродушия. Она опекала папу, таскала
ему дрова, воду, ломила тяжелую работу, выпивала вместе с ним, когда папа не
мог найти собеседника помоложе и поболтливей. Обитатели Быковки, да и мы
всей семьей подсмеивались насчет этой дружбы, намеки прозрачные давали.
Папа, жестикулируя перстами и двигая головой своей, аккуратно причесанной,
возмущенно отбивался: "Да мне ее судом присуди -- на дух не надо!..".
Лукавил папа. Нужна была ему Паруня и как добровольный батрак, как выручка в
бедах и сиделка во время его хворей. Союз этот был не обоюдолюбов- ный, но
крепкий.
занавески на ветру полощатся, ветер по чисто убранному помещению гуляет.
Папа до самой смерти был во всем опрятен и чрезвычайно этим гордился. На
столе сковородка с картошкой, хлеб, огурцы и недопитая поллитровка. Хозяина
нету. Понял я, что папа, будучи под градусами, возжаждал общения и подался
за речку Быковку к бабе Даше -- "на беседу". К бабе Даше приехал младший
сын, тоже большой выпивоха и страшный охотник, да и Паруня тут случилась.
Охотники до того добеседовались, что папа не мог уже самостоятельно перейти
речку по трем жердям, положенным вместо мостика. Паруня взвалила папу на
загривок и понесла. И вот вижу я картину: схватившись за шею женщины, папа
едет на ней верхом и кроет ее при этом из души-то в душу. Паруня, не
реагируя, перенесла папу через речку и швырнула на траву к моим ногам:
"Возьми своего тятю! Надоел он мне!.." И погреблась через бурьян по бывшим
быковским полям и усадьбам ко своей избушке.
легко, словно с гуся вода, сходила папе. Пьяненького, болтливого, порой и
срамного на слово, его никто не бил, не гнал. Не раз мне подавали его на
руки из вагона какие-то случайные спутники, сдружившиеся с ним за дорогу,
даже и в родственные чувства впавшие, крутя головой, говорили давно мне
знакомое: "Ну и забавный у вас папа!" -- и я сердился, говорил про себя, но
когда и вслух: "Вам бы такого забавного", чаще же просто махал рукою, не
желая людям того зла, которое причинил женам, мне и всем детям своим мой
забавный папа.
кепку на брус полатей повесят, и папа, смешно подпрыгивая, достает ее и
достать не может, то предмет ему под задницу подсунут, когда он садится. Так
ведь и он теми же шутками отвечает. Была у папы любимая певица Великанова.
Пилят дрова дед с внуком, в избе радио гремит. Внук настораживает ухо и
говорит: "Дед, Великанова поет". Папа снимает рукавицы, отряхивает опилки со
штанов, заходит в избу, а по радио Штоколов орет на всю ивановскую про куму
и про судака. Дед внуку пальчиком грозит: "Ну погоди, погоди, варначина! Я
тя тоже на чем-нибудь прикуплю!".
заедая вино и похмелье лекарствами, любыми, какие есть в аптеке. Один раз
даже обнаружились у него таблетки для укрепления коры головного мозга, и я
вздохнул: чего укреплять-то? Я был не прав. Папа был умен, но умен "для
себя", однопартийно как-то -- вся жизнь его и потехи все служили ему только
в ублажение, для удовлетворения прихотей и страстей его.
как и Быковка, убогой и угасающей деревеньке Сибле, потому что природа
здесь, как и вокруг уральской деревушки, была замечательной. Папа мой начал
удивлять и пробуждать полусонную Вологодчину. Снова давно, в прах, казалось
бы, изношенные шутки и прибаутки: "Всем господам по сапогам, нам по
валенкам!" -- открывали ему двери во все избы, и снова стих: "Гимназисток
нам не надо, нужны дамы в вуали, па-а-ц-илуй прекрасной дамы, абъиснения в
любви!" -- ввергал женщин в трепет.
Сибле, я много работал, часто и подолгу оставаясь вдвоем с папой. И наконец
понял, почему некоторым бывшим зэкам удалось выжить в наших губительных
лагерях и не к ним приспособиться, а приспособить их себе, обмануть самую
надувательскую систему, даже самого Сталина надуть, построив Беломорканал
досрочно, за два с половиной года вместо пяти, но и на два почти метра
мельче против проектной мощности, что обнаружилось только в войну во время