внюхиваясь, как хорошо натасканная собака лайка, старался взять след
родителя. И взял! В новом дощатом доме, в развеселой компании лихо
отплясывал мой родитель, пятками об пол стучал, пальцами прищелкивал, ахал,
охал, посказульки озорные выдавал. Лицо его было вдохновенно, несколько
отстраненно и серьезно -- все видели, на какой высокой волне волнующего
искусства пребывает он, в какие недосягаемые выси захватило и занесло
редкостно талантливого человека. Некрасовского толка и могущества братья
Губины с соседнего участка, не способные ни к какому искусству, только в
ладоши хлопали да завистливо глядели на развеселого своего товарища и, видно
по лицам, сообразить не могли, как же вот с этакими-то выдающимися
артистическими данными человек на дрова угодил?
узнавал, но все же наконец выделил взглядом из публики, недовольно
поинтересовался, отдыхиваясь, вытирая пот со лба: "Ты! Зачем ты суды
приплыл? Кто те велел? Она?.." -- и тут же посулился выбить мачехе глаз, но,
отдохнув и выплеснув с досадой в себя рюмаху, решил оба глаза ей выбить,
всех нас, в натури, перестрелять, поскольку навязались мы на его "горькую
головушку", мешаем ему везде и всюду, путаемся в его ногах.
пропил ружье, нашу последнюю надежду и выручку. Жены братьев Губиных, бабы
бывалые, всего навидавшиеся за свою вербованную жизнь, обшарили папин
пиджак, добыли какие-то мятые рублишки, велели мне бежать за хлебом, пока не
закрылся магазин. Я купил полный мешок хлеба, да еще и на кило сахару для
малого Кольки выгадал. Завернув мешочек с сахаром все в тот же кожаный
фартук, предназначенный для сапог, продукцию я тайком и поскорее снес в
лодку. Предстояла боевая и трудная задача вытащить папу с гулянки из Полоя
домой, к дровяному объекту, подманить к лодке Полюса, который сорвался с
поводка и убежал в селение.
ветра. Много времени я потратил на поиски двух беглецов, и когда поздней уже
ночью решился бросить их и плыть через Енисей к мачехе и ребенку, по реке
катили беляки. Ночь летняя северная хотя и светла, но хмарна, и мне
показалось, что под другим, высоким, каменным, как говорят на Севере,
берегом волна еще не крута, стоит мне перемахнуть туда -- и я в
безопасности.
годиков же мне было всего тринадцать, с весны с будущей пойдет
четырнадцатый. К тому же без сна и отощал на рыбе, рыская по Полою в поисках
беглецов, выдохся, и силенок моих не хватило на всю реку. На середине ее
начало захлестывать лодку, обвялыми руками, из последних сил держал я лодку
носом на волну, безволие охватило пловца, хотелось бросить весла, не
сопротивляться. Утону, так утону, экая потеря! Но там, в забитом комарами и
кратким мороком лесу, ждали меня молодая женщина и ребенок, ждали, сжавшись
от горя и страха, запершись на крючок. И пароход за дровами должен вот-вот
подойти, по низкому лесному окоему уже растягивало, трепало дым из
пароходной трубы...
плачем выгребся за середину реки. Под каменным берегом волна и в самом деле
была не такая навальная, как на стрежи. Течение валкое, но не быстрое. Меня
медленно сносило и сносило на пониз реки, к дровозаготовительному бараку. Я
лежал в носу лодки, прикрыв собою мешок с хлебом и кулек с сахаром для брата
малого, собираясь с силами и пытаясь выловить корье, плавающее в
полузатопленной лодке, чтобы снова прикрыть хлеб от хлестких брызг. Фигурку
в белом платке, которая металась по берегу, махала мне, звала, я и увидел на
берегу не сразу. Меня несло мимо барака. Где, у кого, каких еще сил я
набрался? Всевышний, должно быть, и на этот раз мне пособил. Выбился я под
высокий берег, снова ушел из-под волны, все более звереющей, в совсем
отяжелевшей лодке. Скребусь к берегу, плачу, кашляю, мачеха в ледяную
северную воду забрела, за нос лодку ловит, диким голосом кричит и не мешок с
хлебом, меня под мышки волочит из лодки, волочит и целует, целует в мокрую
голову, повторяя: "Царица Небесная! Господи, батюшка, помог! Милостивец!..".
И на угор, на угор, в теплую баню, одежку срывает с меня, но я уже большой,
зажимаюсь. "Да не стыдись ты меня, не стыдись! Мать я тебе, мать!..".
мачехи, научившейся говорить с самой собой: "Сахар-то, сахар-то обернул,
бечевкой обвязал! Вот откуда чЕ берется? Пустобрехом рожон...". И про хлеб
что-то успокоительное напевает; подмокли булки-то, да мы их подсушим,
которые совсем раскисли, перемесим, перестряпаем па лепешки... "Не-э
пропадем, ребята, не пропаде-ом!..".
наступление, почему я уплыл, бросив его одинокого на чужом берегу? Почему не
купил ему "визилину" и табаку? Денежки вот из кармана выгрести догадался,
жульман городской, но о больном человеке не подумал! И в наказание приказал
мне идти на соседний дровоучасток к братанам Губиным за ружьем.
одноствольный дробовик, поскольку нужны были деньги на продукты и вазелин, и
ему дали придачу братья Губины, да еще какую придачу! Мозга у него
шевелится, масла достаточно, чтобы обмозговать выгодно обменную операцию.
Выходило, папа на полойском берегу не пил, не гулеванил, за копейку бился,
соображал, как нас, дармоедов, дальше и лучше содержать. Голова его от забот
поседела, мы же не только не ценим его радений, но и ведем себя черт знает
как -- недостойно, вольно, во вред ему и не на пользу общественному делу.
берега сдуло, загнало в прибрежную шарагу. Светлой ночью, под незакатным
солнцем босиком шлепал я по мягкому приплеску, и вольно мне было. Никуда я
не торопился, никого и ничего не боялся, пел песни, ел ягоды смородины, пил
воду из ключей, пулял камнями в чаек, кружащихся надо мной, и не знал еще,
что поход тот останется во мне на всю жизнь таким ярким озарением. Я озорно
торжествовал, когда от берега вплавь бросилась врасплох застигнутая утка с
выводком, выедавшим на отмели мулявку и всякие корешки, выброшенные волной.
Утят, будто пробочки, подбрасывало на волне. Я хлопал в ладоши, пугал
пташек, утка, изображая из себя предсмертно раненную, больную птаху,
бултыхалась на воде, кружилась на прибрежном урезе, где ходила мутная вода,
отманивая меня от выводка и одновременно командуя, чтоб детишки не лезли в
круто бьющую волну. Поняв, что весь "тиятр" этот разгадан, утка, сердито
крякая, летала над моей головой, прогоняла меня вон, обрызгала водой с
крыльев и даже целилась обкакать, но я увернулся; глухарь, тоже подбирающий
на берегу корм и камешки, уже сменивший перо, но не окрепший крылом, под шум
волны не услышал моих шагов и, застигнутый врасплох, по-мужицки пьяно
почесал от меня в чащобу, и я чуть было его не настиг; сидящие на чисто
выдугом песчаном осередке гуси перестали кормиться, тянули шеи вверх и,
словно на собрании или в кино, вдруг радостно загорготели обо мне -- он без
ружья, он же так, для испугу глаз щурит и палкой целит. Одного нашего брата
угробил зазря, отец все равно потом пропил добычу, теперь вот и ружье
пропил, и бояться нам стало вовсе нечего и незачем.
плюхнувшуюся на мелководье, пугал я, бросал в нее камешки. Способная
занырнуть при выстреле от дроби, гагара не улетела. Бесстрашно играла со
мною, поныривала, мелькая юрким задом, и я говорил гагаре: возьму вот у
братьев Губиных дробовик да пальну, узнаешь тогда, как баловаться.
над гибельно обсыхающей лужей густо, будто бабочки боярышницы, клубились
чайки, трепетали, суетились, дрались, играли и жрали, жрали. Весь уже песок
обгадили, но не давали прожоры приблизиться к корму воронам, возмущенно
орущим с вершин леса, по которым они расселись и, глядя сверху, страдали,
что ничего им не останется от дармовой трапезы. Я снес несколько пригоршней
рыбешек в Енисей. Да разве спасешь тут всех, вычерпнешь руками гибельный
водоем?
обещали, наоборот, он им остался должен, поскольку спьяну положил цену за
свое ружье ничтожную. Так уж и быть, долг они прощают. Однако ж поговорят с
моим отцом при встрече -- сделан был договор, при народе ударено по рукам, и
нечего этому артисту клепать на них напрасно. Сердобольные бабы братанов
Губиных покормили меня, дали поспать в пристройке.
папу. Трепло несусветное, говорила она, мало что склад на произвол судьбы
бросил, парнишку чуть не утопил, так еще его же и за пропитым ружьем послал
и теперь вот "тиятр", в натури, разыгрывает. Папа упорно стоял на своем: он,
увидите, еще разберется с этими братанами Губиными и даже которому-то из них
выбьет глаз. В натури.
деньги, выглядывать куски, жаться по чужим углам сохранилась в папе на все
время, пока мы были с ним, а он с нами.
раз, боясь себя, думал, не выдержу и зарублю, застрелю иль зарежу папу.
Мачеха молода, издергана жизнью, однако хорошо битым и тертым бабьим чутьем
улавливала неладное.
округлому, горячо пекущемуся животу, гладила она меня по голове.-- Не
связывайся с ним. Характер твой потылицинскай, чижолай, нерьва издерьгана,
сгребешь его да и уконтромишь. Мне не отобрать, я вот-вот растелюсь. И
пойдешь ты по отцом проторенной дорожке, по тюрьмам да по етапам и погибнешь
там. А воротишься? Таким же, как он, и воротишься, испортишь чью-то бабью
жисть, может, и не едину, как он мою жисть испортил, загубил, подлец. --
Глядя отрешенно в мутное, сплошь покрытое окровенелыми комарами, паутами да
мухами окошко, мачеха вздыхала. -- Лучше уж я сама. Терплю, терплю да и
ухоньдехаю этого плясуна-блядуна. С бабы какой спрос? Да ишшо с брюхатой?