грамоты! - Гневош теперь смотрит прямо в глаза Ядвиге, с легким
плотоядно-глумливым любопытством жаждая узреть ее смятенье, ее душевный
испуг. Гневош красив. Короткий, отделанный парчою жупан расширяет ему
плечи и не скрывает обтянутых чулками-штанами мускулистых стройных ног.
Правду сказать, он и сам бы не отказался от опасного романа с юной
королевой, ежели бы она хоть намеком, хоть движением подала надежду на
таковую возможность. Но знака не было, тут Гневош, как опытный придворный
ловелас, не обманывался.
вскипела Ядвига. - Кругом измена... Ты! Что ты придумал, говори!
вскинутым гордым подбородком. Румянец то жаром овевал ее лицо, то сменялся
бледнотою, и тогда еще ярче и неумолимее горели глаза.
продолжить свою мысль.
И... и ваш брак станет истинным... - Гневош склонился, почти подметая
долгим рукавом каменные плиты пола, опустил чело, ожидая, быть может,
пощечины. Но Ядвига молчала. Он опасливо поднял глаза и - замер. Никогда
еще она не была так пугающе хороша. Чуть приоткрыт припухлый алый рот,
открывая жемчужную преграду зубов, колышется от сдержанной страсти грудь,
мерцают ставшие бесконечно глубокими глаза, и трепет ресниц словно трепет
крыльев смятенного ангела. Показалось на миг, что там, за венецианским, в
намороженных узорах инея, дорогим стеклом не зима, не снег, а
знойно-пламенное неаполитанское лето. Показалось даже, что жаром страсти,
повеявшим от юной королевы, наполнило холодную пустынную сводчатую залу,
где он находился сейчас с глазу на глаз с государыней, <королем Польши>.
с собою, закидывая гордую голову, повторяет глубоким грудным голосом: - Я
готова!
исступленная молитва в замковой королевской часовне перед распятием из
кипарисового дерева с пугающе белой, бело-желтой, из слоновой кости
резанной, скорченной фигурою пригвожденного к дереву Христа... И потом
бессонная ночь, одна из тех ночей, в переживания которых умещаются годы. И
были перед нею не мрачные холодные переходы Вавеля, а радостные венские
дворцы и дядя Альбрехт что-то пел божественное красивым высоким голосом, а
они с Вильгельмом бежали куда-то, взявшись за руки и отражаясь в темных
высоких зеркалах, бежали два ребенка, девочка в зашнурованном корсажике и
мальчик с измазанным конфетами ртом, а стройный юноша с долгими, по
плечам, локонами, затянутый в шелк и бархат, смотрел на них откуда-то
снизу и ждал... чего ждал? Кто из них добежит? Куда? И вот уже она мчится
на лошади по какому-то бурелому, конь прыгает и ржет, даже визжит, то ли
это визжит и воет зимний ветер? И никого нет на равнине, ни юноши, ни
мальчика, никого, она одна, и за нею гонят волки, и знает, что это злые
литовские волки, и конь храпит, хрипит... Так проходит ночь.
просить истопить баню в неуказанный день? Заставила девушек греть воду,
притащили большую лохань, и все равно она не столько вымылась, сколько
замерзла. При этом залили водою весь пол, намочили ковер в спальне... В
конце концов, кое-как убрав следы банной самодеятельности, Ядвигу
спрыснули розовою водой и облачили в парадное платье, и опять подумалось:
надо ли? Да ведь королева же я, в конце концов! Топнув ногою, надела
кольца чуть не на все пальцы, яшмовый дорогой браслет на руку (привозной,
восточной работы, купленный у русских купцов), на шею - несколько ниток
белого и черного жемчуга, янтари, золотой, с бриллиантами, энколпион
византийской работы, переделанный в Вене. Встала, прошлась, глянула в
зеркало. Щеки горели огнем нестерпимо, невесть то ли от притираний, то ли
от лихорадки ожидания. Гневош все не шел и все не вел Вильгельма. Уже все
глаза проглядели, все ноги избегали ее верные фрейлины. Уже пришлось для
виду просидеть за обеденным столом, тыкая вилкой в какую-то еду (есть не
могла совсем, только выпила медовой воды с пряностями). И наконец, когда
уже начинало смеркаться, когда уже и надежда стала ей изменять, явился
Гневош с Вильгельмом, переряженным немецким купцом: локоны спрятаны под
беретом, фальшивая борода скрывает лицо, - не сразу и поняла, что он. И -
все сомненья развеяло ветром - сама, заведя в спальню (Гневошу махнула:
выйди!), сорвала с него берет, дорогие кудри рассыпались по плечам,
мгновением подумав, что и с бородою, годы спустя, будет так же хорош,
сорвала и бороду и - как в воду, как в жар костра, - приникла поцелуем к
дорогим устам и отчаянно руку его сама положила себе на грудь, как тогда,
в далеком детстве, но теперь отлично понимая, что и зачем делает.
Помешали... И Вильгельм растерялся от ее бурных ласк. Все-таки мальчик...
не муж. Да и Гневош вошел, и не один. Вильгельма увели, почти оторвали от
Ядвиги. Не сразу и поняла, что толкует ее верный (как полагала) клеврет:
мол, необходимы свидетели. (Зачем? Ах, да!) Это должна быть именно
свадьба, чтобы потом (когда потом? Зачем потом, а не сейчас?!) можно было
отказать литовским сватам. (Ах, да! Литовский великий князь...
Какой-нибудь покрытый косматой шерстью мужлан и варвар... И он еще смеет!)
И к тому же надобен капеллан...
что было, кроме этого <завтра>, тотчас ушло из сознания... Вошел Семко,
потом вышел. Иные, кто участвовал в заговоре королевы. Ядвига не видела
лиц, не слышала речей. Она держала Вильгельма за руку, что-то говорила,
время от времени умоляюще взглядывала на него и недоуменно на прочих. Вот
его снова увели. (Кормить! - объяснили ей.). Этою ночью она вся горела в
огне. Войди к ней Вильгельм крадучись... <О, только бы вошел! Неужели он
спит?! - почти с отчаяньем думала Ядвига. - Неужели он может спать в эту
ночь! У нее, она чувствовала, распухли груди, отвердели соски. Губы
пересыхали, и она поминутно тянула руку к венецианскому, красного стекла,
карафину, но и кислое, на сорока травах, питье не остужало воспаленного
рта. Приподымаясь на ложе, почти с ненавистью разглядывала спящую девушку
- постельницу: и эта может спать! Наконец под утро, сломленная усталостью,
заснула сама, и во сне виделось все стыдное. Вильгельм раздевал ее и все
путался в каких-то снурках и завязках, а она торопила его почти с
отчаяньем, ибо кто-то должен был войти и помешать. Она стонала, не
размыкая глаз, перекатывала голову на подушке, скрипела зубами. О, зачем
Вильгельм не явился к ней в эту ночь!
брачной ночи он попросту страшился. Боялся за себя, боялся возможного
разочарования Ядвиги. Во всех детских играх и проказах заводилой была она,
и Вильгельм чувствовал, что так же получится у них и в брачной жизни... Но
быть королем Польши! Тогда отойдут посторонь несносное зазнайство и
зависть братьев и можно будет не зависеть от капризов и выдумок отца, а
спокойно и твердо править этою исстрадавшейся без мужского руководства
страной... Ему это кружило голову больше, чем любовь к Ядвиге, любовь,
которую начал чувствовать он лишь спустя время, когда прятался в доме
Морштинов, уже почти смешной, не в силах достойно покинуть Краков, из
которого ему в конце концов пришлось бежать, покинув все добро и фамильные
драгоценности, доставшиеся оборотистому Гневошу... Но в эту ночь Вильгельм
бредил короной и, пережив мысленно брачную ночь с Ядвигою, представлял
себе, как будет затем объявлять коронному совету о своих несомненных
правах, как милостиво отошлет прочь литовское посольство, как будет стоять
и что говорить, и во что будет одет он тогда, и... Вильгельму, как и
Ядвиге, шел всего пятнадцатый год!
приготовлениями к свадьбе, приготовлениями, которые из поздних далеких лет
вспоминались Ядвигою не более чем детской игрой, да и были детской игрой,
ежели учесть столкновение реальных сил, организованных для того и иного
брачных обрядов! Меж тем, как здесь втайне искали капеллана, втайне
готовили утварь и столы, шушукались меж собою придворные и фрейлины, - там
сносились друг с другом высшие сановники государств, иерархи церкви,
участвовали в деле три королевских двора и сам папа Римский, заранее
расположенный к обращению в истинную веру литовских язычников.
замок Вильгельма, полномочное польское посольство в далеком Волковысском
замке читало коронную грамоту перед великим литовским князем Ягайлою, а
его мать, Ульяния, слушая из-за завесы торжественные слова, мелко
крестилась, возводя очи горе, на русскую икону Богоматери <Умиление>,
понимая наконец, что устроила-таки сына, доселе находившегося под
постоянной угрозою со стороны Витовта и орденских немцев. Устроила ценою
отказа от православия... Пусть! Бог един! Ей уже теперь, со смертью
митрополита Алексия, и нестроениях в московской митрополии стало невнятным
и чужим все, что творилось там, на далекой родине. Она возила сына в
Дубиссу, пытаясь договориться с крестоносцами, которые в ответ
распространяли позорящие ее слухи, а ее саму натравливали на покойного
деверя, Кейстута. Она уже не думает, как когда-то, при жизни Ольгерда, о
делах веры. Теперь ей - только бы устроить сына, оженить, утвердить на
престоле, хотя и польском, а там - уйти в монастырь, до гроба дней
замаливать грехи...
темного потолка. Камень источает холод. Пылает камин, бросая яркие
неровные отсветы на все происходящее. Сурово застыла стража с копьями в
руках. Стоят, в русских шубах и опашнях, бояре и братья великого князя
литовского. Выпрямившись, в дорогом, наброшенном на плечи, отделанном
аксамитом опашне (вздел только ради торжественного дня сего), и как бы уже
отделяясь, отъединяясь от прочих, стоит Ягайло. Слушает. Польские послы, в
отличие от бородатых литовских бояр, все бритые и с усами, в жупанах и
кунтушах, крытых алым сукном, стоят в нескольких шагах от него. Старший
громко читает грамоту, толмач тут же переводит ее на русский язык. В