тысяч? Я никогда не подсчитывал, я ходил туда каждый день, за исключением
тех лет, когда этому препятствовала высшая сила.
противоположного дома - дома номер восемь, - спрятавшись за беседку, и
смотрел вниз на улицу; высшая сила двигалась к вокзалу, гигантские толпы
горланили "Вахту на Рейне" и выкрикивали имя дурака, который и сейчас еще
скачет на бронзовом коне, держа путь на запад; фуражки, цилиндры и
банкирские котелки были украшены цветами, цветы торчали в петлицах, а под
мышкой люди держали маленькие свертки с нижним бельем, изготовленным по
системе профессора Густава Егера; толпа бушевала так, что ее рев доносился
до самых крыш; даже проститутки из торговых рядов послали сегодня своих
альфонсов на призывные пункты, снабдив их свертками с особо
высококачественным теплым нижним бельем. Тщетно ждал я, что во мне
пробудятся те же чувства, что и у толпы там, внизу; я казался себе
опустошенным, одиноким, низким человеком, не способным на воодушевление, и
никак не мог взять в толк, почему я не способен воодушевиться, раньше я
над этим не задумывался; я вспомнил о своем пахнувшем нафталином военном
мундире - он все еще был мне впору, хотя, когда я шил его, мне исполнилось
всего двадцать лет, а теперь уже минуло тридцать шесть; я надеялся, что
мне не придется надевать его снова, я хотел по-прежнему исполнять свою
партию соло, не включаясь в ряды статистов; люди, которые с песней
направлялись к вокзалу, попросту рехнулись: они с жалостью смотрели на
тех, кто оставался дома, да и сами остающиеся считали себя жертвами,
считали, что их обошли; но я соглашался быть жертвой, нимало не горюя.
Внизу в доме рыдала моя теща; обоих ее сыновей призвали в первый же день,
они уже ускакали на товарную станцию, где грузили лошадей; ее сыновья были
гордыми уланами, и моя теща проливала по ним гордые слезы; я стоял,
спрятавшись за беседку; на крыше еще цвели глицинии; я слышал, как внизу
мой четырехлетний сынишка повторял: "Хочу ружье, хочу ружье..." Мне бы
следовало спуститься вниз и высечь его в присутствии моей гордой тещи, но
я позволил ему петь, позволил играть с уланским кивером, который мальчику
подарили дяди, позволил волочить за собой саблю, позволил выкрикивать:
"Французу каюк! Англичанину каюк! Русскому каюк!" И я стерпел, когда
комендант гарнизона сказал мне сочувственным, чуть ли не прерывающимся от
волнения голосом:
придется вам запастись терпением, ведь и в тылу нужны люди, как раз такие
люди, как вы...
свой лейтенантский мундир, я проверял караулы на мосту; пожилые торговцы в
чине ефрейторов и банкиры, ставшие рядовыми, старательно отдавали мне
честь; поднимаясь по лестнице на мост, я при свете карманного фонарика
видел скабрезные рисунки, нацарапанные на красном песчанике подростками,
возвращавшимися с купанья; на лестнице пахло ранней возмужалостью. Где-то
поблизости висела вывеска: "Михаэлис. Уголь, кокс, брикеты", нарисованная
рука указывала туда, где можно было приобрести все эти товары.
Унтер-офицер Грец рапортовал мне: "Караул на мосту: один унтер-офицер и
шесть солдат, особых происшествий нет". Наслаждаясь собственной иронией и
собственным превосходством, я махал рукой - мне казалось, я позаимствовал
этот жест из комедий, - и говорил: "Вольно!"; а затем расписывался в
постовой ведомости и отправлялся восвояси; дома я вешал в шкаф шлем и
саблю, шел в гостиную к Иоганне, клал голову к ней на колени и, ни слова
не сказав, курил свою сигару; Иоганна тоже не говорила мне ни слова, но
упорно возвращала Грецу паштеты из гусиной печенки, и когда настоятель
Святого Антония посылал нам хлеб, мед и масло, Иоганна все раздавала; я
ничего не говорил ей по этому поводу; в кафе "Кронер" мне все еще подавали
тот же завтрак - наверное, уже в двухтысячный раз, - все тот же сыр с
перцем; я по-прежнему давал кельнеру пятьдесят пфеннигов на чай, хотя он
не хотел их брать и даже настаивал на том, чтобы уплатить мне гонорар за
проект дома.
гостях у начальника гарнизона, она не стала пить шампанское, не стала есть
жаркое из зайца, отказывала всем, кто приглашал ее танцевать, она громко
заявила: "Державный дурак..." - и казалось, будто в казино на
Вильхельмскуле начался ледниковый период; в наступившей тишине она
повторила: "Державный дурак..." Там сидели генерал, полковник, майоры, все
с женами, я был в то время новоиспеченным обер-лейтенантом, уполномоченным
по строительству укреплений; в казино на Вильхельмскуле наступил
ледниковый период; маленькому фенриху пришла в голову счастливая мысль: он
приказал оркестру заиграть вальс; я взял Иоганну под руку и отвел ее к
экипажу; стояла чудесная осенняя ночь, серые колонны маршировали к
пригородным вокзалам, особых происшествий не было.
подобного рода даже не заносились в акты. "Его величество - державный
дурак" - такого никто не решился бы написать; мне говорили: "То, что
сказала ваша супруга...", а я вторил им: "То, что сказала моя жена...", но
я не сказал им главного - того, что согласен с нею. Вместо этого я
пустился в объяснения: "Но, господа, ведь она же беременна, до родов
осталось всего два месяца, она потеряла обоих братьев - ротмистра Кильба и
фенриха Кильба - обоих в один и тот же день, потеряла маленькую дочку в
тысяча девятьсот девятом году..." - хотя в глубине души знал, что мне надо
сказать совсем другое: "Господа, я согласен с моей женой..." - знал, что
одной иронии недостаточно, что одной иронией не обойдешься.
относится к области чувств, - пакетик хоть и немного весит, но значит для
меня очень много, в нем всего-навсего пробка от бутылки. Спасибо за кофе,
поставьте, пожалуйста, чашечку на подоконник; я напрасно ожидаю внучку, в
эти часы она обычно готовит уроки в садике на крыше, я забыл, что каникулы
еще не кончились; посмотрите, отсюда из окна можно заглянуть в вашу
контору; когда вы сидите там за письменным столом, я вижу вас, вижу ваши
красивые волосы.
печатных машин, - разве они снова начали работать, разве кончился
обеденный перерыв? Неужели и в субботу вечером они печатают что-то
назидательное на белых листах бумаги?
облокотившись на подоконник, я смотрел вниз на улицу, на белокурые волосы,
легкий аромат которых уносил с собой из церкви, - слишком душистое мыло
погубило бы эти красивые волосы, порядочность заменяла здесь духи;
возвращаясь от ранней мессы, я шел за девушкой, я видел, как без четверти
девять она проходила мимо лавки Греца к дому номер восемь. Она входила в
этот желтый дом, где на черной деревянной дощечке красовалась белая,
слегка потемневшая от времени надпись: "Доктор Кильб, нотариус". Я
наблюдал за ней, входя в каморку швейцара за своей газетой; свет падал на
ее нежное, слегка помятое от служения справедливости лицо, она открывала
дверь конторы, распахивала ставни, потом подбирала цифры на замке сейфа,
открывала стальные дверцы - казалось, они вот-вот задавят ее, - проверяла
содержимое сейфа; Модестгассе была так узка, что я мог заглянуть прямо в
сейф на верхнюю полку и прочесть тщательно надписанную картонную табличку:
"Проект Святого Антония". В сейфе лежали три больших пакета, испещренных
сургучными печатями, походившими на раны; пакетов было всего три, и каждый
ребенок знал имена их отправителей - Бремоккель, Грумпетер и Воллерзайн.
Бремоккель был архитектор, построивший тридцать семь церквей в
неоготическом стиле, семнадцать часовен, двадцать один монастырь и
больницу; Грумпетер создал всего тридцать три церкви в неороманском стиле,
всего двенадцать часовен и восемнадцать больниц; третий пакет был прислан
Воллерзайном, который построил всего лишь девятнадцать церквей, две
часовни и четыре больницы, но зато воздвиг настоящий собор.
швейцар, и я прочел поверх его заскорузлого большого пальца строчку,
которую он мне показал: "Сегодня последний день представления проектов
аббатства Святого Антония. Неужели наша архитектурная молодежь не нашла в
себе мужества?.."
"Кронер"; когда кельнер прокричал в окошко повару: "Завтрак для господина
архитектора Фемеля, как всегда", мне показалось, что я участвую в древнем,
исполняемом уже многие века религиозном обряде. Домохозяйки, священники,
банкиры... гомон голосов. Было около половины одиннадцатого. Блокнот с
набросками овечек, змей, пеликанов... пятьдесят пфеннигов кельнеру, десять
бою... ухмылка швейцара, которому я по утрам совал в руку сигару, получая
от него свою корреспонденцию. Я стоял в мастерской, ощущая локтями
вибрацию печатных машин, и смотрел вниз в контору Кильба, где ученик у
окна размахивал белой гладилкой. Потом я вскрыл письмо, которое вручил мне
швейцар: "...мы можем сразу же предложить Вам должность главного
чертежника; двери моего дома будут для Вас открыты, мы гарантируем Вам
дружеский прием в здешнем обществе. Недостатка в развлечениях у Вас не
будет..." Меня опять прельщали миловидными архитекторскими дочками и звали
на семейные пикники, где молодые люди в круглых шляпах цедили пиво из
бочонков на опушке леса, а юные девушки вынимали из корзин и раздавали им
бутерброды; на только что скошенных лужайках молодежь танцевала под
присмотром мамаш, которые тревожно подсчитывали года своих дочек и хлопали
в ладоши, восхищаясь их необычайной грацией; потом во время прогулки по
лесу, предложив своей даме руку, чтобы она не спотыкалась о корни, можно
было отважиться на поцелуй: облобызать ручки спутницы повыше запястья или
чмокнуть ее в щечку и в плечико, ведь в лесном полумраке расстояние от