вызвали да и поговорили бы с ним по-свойски. Вот золото бы и не уплыло. А
теперь вы оба в ответе. Но вы археолог, с вас спроса больше.
сделал, он при трех свидетелях свое мнение заявил, а на его сигнал не
обратили внимания, при чем же он?
снять! Чтоб документ лежал у него в кармашке. Тогда бы, конечно...
Зеленый. - Его же приятели это говорят. Те самые, кого он поил каждый
день. И говорят еще, что картотека черт знает в каком состоянии. Никакого
учета. Нужен экспонат, а его не найдешь. Я-то тут при чем? - И вдруг
рассердился окончательно. - Ладно, давайте кончать. Если все вокруг
проворонили, то, конечно, что же спрашивать с одного человека! Вот
подпишите эту бумагу, и все! Идите отдыхайте. Не бойтесь, это же пустая
формальность! Вот пропуск! Спокойной ночи! Идите! Не волнуйтесь!
Маркса, 62, даю настоящую подписку следователю милиции по Алма-Атинской
области Зеленому А.И. в том, что до окончания предварительного следствия и
суда... в преступлении, предусмотренном 112-й ст. УК РСФСР (преступная
халатность), обязуюсь не выезжать с места своего жительства без разрешения
следователя и суда и явиться по требованию следственных или судебных
органов.
постоял, подумал и вдруг ринулся на угол к автомату. Назвал нужный номер,
телефонистка соединила, и никто не ответил. Он перезвонил, стоял, кусал
губы, понимал, что ее нет дома, но все-таки стоял и ждал, пока со станции
не ответили: "Абонент не подходит", тогда он швырнул трубку, вышел и
хлопнул дверью так, что все зазвенело. "Опять упустил... - сказал он
громко. - Ах ты..." И быстро пошел, почти побежал до дома и вдруг застыл.
В окнах горел свет. Яркий, открытый, наглый. На занавеске стояло округлое
черно-зеленое пятно. Кто-то рылся в его столе. Он полез в карман. Ключи
были там. Значит, дверь они попросту взломали. В столе лежит коробка
патронов. Они их уже нашли. Ну, значит - все. Он мгновенно сообразил это и
еще сотни других мелочей и разностей - и важных, и совершенно не важных,
потому что сейчас все было совершенно не важно, ибо ничего нельзя было уже
поделать. И вдруг он больно стукнулся головой о дерево: оказывается, он
все отступал и отступал, все пятился и пятился, пока не налетел на ограду
парка. Это сразу отрезвило его, и он подумал: "А подписка-то? Зачем тогда
они отбирают подписку-то?" Но сейчас же понял, что "зачем" тут ни к чему,
и не такое еще сейчас случается, а в общем, никто не знает, что сейчас
случается, а что нет, и не об этом нужно думать, а надо что-то немедленно
решать. Бежать к директору - ведь он ждет его звонка. Пусть сейчас же он
трезвонит по всем вертушкам и требует остановить, отменить, задержать. Да,
да - бежать к директору. Он отошел от ограды парка, сделал два шага и тут
же почувствовал - именно почувствовал, а не понял, - что все это глупость,
ерунда, бред собачий и теперь уже и это ни к чему. У них же ордер! А ордер
сильнее всего на свете. И ему вспомнилось, как только месяц назад он был
понятым и военный ему предъявил ордер на право обыска и ареста его соседа.
И как он тогда, увидев эту гнусную зубчатую бумажку с синим факсимиле
внизу, онемел, отупел, просидел два часа не шелохнувшись. И таким-то он
был тогда смиренным, и все понимающим, и согласным со всем, что просто
плюнуть хочется. И как он, когда тот несчастный обращал на него глаза,
быстро отворачивался. Вот и директор теперь тоже отвернется. Нет, надо
кончать. Чего зря пугать людей?
нее боком и зашагал к могилам. Могил было две: генерала Колпаковского и
его супруги. Когда-то здесь находились цветники, стояла ограда, висела
неугасимая лампадка. Сейчас ничего не было. Только две огромные глыбины из
красного гранита да черная якорная цепь над ними - смертная двуспальная
опочивальня! Цепь огораживала этот кусочек парка от мира. Она тоже,
конечно, что-то обозначала: вероятно, последнюю пристань, державность
брака, нерасторжимость душ, крепость смерти, а вернее всего, как поется в
церкви: "Оглашенные, изыдите". Вот цепь, вот камень, вот крест - на этом
месте кончилось земное и началось небесное. Не подходите, оглашенные, -
сие место свято! Но оглашенные не ушли, а начисто растаскали все, что
только могли. Даже мрамор с фамилиями и то утащили, и только цепь над
двумя безымянными могилами по-прежнему висела в древесной сырой полутьме и
пугала случайные парочки. Директор не раз собирался убрать или просто
взорвать эти глыбины, да руки все не доходили. А потом и он, Зыбин,
вмешался. Он сказал: "Все это как-никак, а история, краеведенье. Времена
меняются. Вот Хабаров уже опять великий человек, и Кутузов тоже великий
человек, и даже суворовский музей открыт опять в Ленинграде. Так мало ли
что! Повремените". И могилы остались. Под одной из глыбин у Зыбина был
тайник. Как-то очень давно, ранней весной, он обнаружил под одной плитой
дыру. Рука уходила в нее по плечо. Бог знает, что это было: нора, правда
тайник или просто земля осела под камнем. Тогда, во всяком случае, в дыре
была только жидкая грязь, и он забыл о тайнике. А вспомнил о нем внезапно
через месяц, когда ему пришлось прятать от деда бутылку коньяку. А потом
тайник служил ему верой и правдой по всяким случаям круглый год. И сейчас
он опять отыскал его и спустил туда браунинг, фонарик и охотничий нож.
"Еще хорошо, - подумал он, - что не обыскали". А впрочем, сейчас и на это
плевать.
тоску, а именно усталость. "Так вот где таилась погибель моя", - подумал
он. А ведь еще сегодня утром он купался в горной речке, карабкался по
пригорку, слушал кузнечиков и стоял под свежим горным ветром. Как это
все-таки удивительно! А самые-то две последние мысли его были - первая:
"Так, значит, все-таки так и не удалось встретиться с Линой". И вторая: "А
может, все-таки не поддаваться им, сбежать". До Или верст 35. Туда ходят
порожняки. Вскочил на подножку и уехал, и до утра его не хватятся. А на
Или жар, сухая степь, раскаленная земля, желтая река. Склоны, обрывы,
уступы - черный, зеленый, синий камень, и по нему мечутся кеклики, те
самые жирные, круглые птицы, которые никогда не водились на Карагалинке. А
сползешь с уступов вниз, и откроется глинистая широкая гладь, вся в сухих
тростниках и камнях. Безлюдье, тишь, только через каждые семь - десять
верст попадаются рыбацкие землянки с белыми тростниковыми крышами. Иди до
китайской границы, никого не встретишь. А там, в Китае... И вдруг он
понял, что сходит с ума, что сидит на могиле и бредит. Он поднялся,
отряхнулся, нашел в кармане зажигалку, щелкнул ею, осветил серую неуклюжую
глыбину. Да, действительно, место последнего причала. Тут уж ничего не
скажешь! Генерал Колпаковский, генеральша Колпаковская! Прощайте,
покойнички! Ведь каждый день я проходил мимо ваших превосходительств и
даже не замечал вас. А вы ведь город этот построили, парк этот разбили,
благодетельствовали, покоряли, искореняли, насаждали, а я так про вас
ничего и не знаю. Не дошла еще до вас моя наука, слишком вы для нее
молоды. Сто лет - разве это срок для археологии? Но все равно вас скоро
вспомнят. Вспомнят, черт их побери, помяните мое слово! Притащат мраморные
плиты и бронзой насекут на них ваши имена. А вот цепь, пожалуй, отнимут -
ни к чему, скажут, она у нас в стране! Все течет, все меняется, дорогие
покойнички! И вот истории уже нужны генералы. А ты, молодая, чудная, в
короне, фате и золотом уборе, убитая неизвестно кем и за что, ты, чью
голову я сегодня держал в ладонях...
им.
пересек газон, вышел на асфальт и остановился под фонарем. Свет был
желтый, жидкий, противный. Он стоял, опустив руки и голову, и ни о чем и
ни о ком уже не думал, а только стискивал и стискивал себя в кулак.
вживаться, уйти в себя, поверить в то, что произойдет с ним сейчас, сию
минуту, во всяком случае, в этот час. Вот он войдет к себе, и сразу
окажется, что этот дом уже не его, а их, а ему они прикажут сесть и не
двигаться, выпотрошат карманы, посадят в машину между двумя и увезут. И он
будет уже не он, а некто с обрезанными пуговицами и без шнурков, которого
два раза выводят на оправку и раз на прогулку, допрашивают, ругают, грозят
и приказывают в чем-то сознаться, чтоб не было хуже. Вот все это ему надо
было себе представить, уверовать в это и решиться.
обойти. В конце аллеи они обернулись, и она что-то сказала ему, он
засмеялся. Зыбин вспыхнул и пошел. Шел он четкими, уверенными, солдатскими
шагами. Раз-два, ать-а! Ничего в нем уже не замирало и не екало. Он был
спокоен. Он был так спокоен, что и страха в нем уже не осталось. "Ну
посмотрим, посмотрим, господа хорошие", - вздрагивало в нем что-то злое,
решительное и почти радостное. Таким он зашел на крыльцо и со всего
размаху пнул дверь. Она сразу же отскочила. В тамбуре было темно и тихо.
Крошечная коридорная лампочка освещала три двери - две белые и одну
черную. Черная на чердак, правая белая - к соседу, левая белая - его. И
только что он занес ногу, чтоб ткнуть со всего размаху эту левую белую,
как вдруг запел Вертинский. "Вот сволочи, - подумал он ошалело, - совести
у них уж никакой", - и не пнул, как собирался, а тихонько открыл дверь,
так, что она не скрипнула.