оборачивалась ко мне и смотрела умоляющими глазами) и светски продефилировал
к двери. Там он остановился, повернулся к нам и сделал нам ручкой.
не было их на свете. И не то чтобы тоска грызла по их замечательному
обществу, не то чтобы я без них жизни себе не мыслили, нет. Просто знакомые,
просто партнеры по неудавшемуся группешнику, с которыми попрощавшись, не
встречаешься уже больше... но дело в том, что в каждом таком прощании
умирает еще одна частичка тебя самого, а умирание суть процесс неприятный и
на мрачные размышления наводящий.
прорвало. Я-то еще держался, хотя тоже было тошнехонько - но я ведь все же
таки какой-никакой, а мужчина. Мне по половой принадлежности не положено
рыдать во весь голос.
никогда не увижу.
жалостно:
меня. Я не хочу, не хочу одна.
желании тысячу смертей перечислить, которыми она умирала, я прекрасно
отдавал себе отчет в том, что мертвых удержать невозможно, что они всегда
окончательно исчезают, как ни старайся, какие телефоны ни набирай, но не
было у меня ничего, кроме моей Веры, даже Тамарочка, шалава такая, убежала
от меня вприпрыжку за Манолисом за своим, похабно хохоча и по заднице себя
ладошкой похлопывая в знак презрения, и я так хотел сохранить Веру, я так
боялся ее потерять, что тут же решил ни на секунду от нее не отворачиваться,
а то у меня чувство было такое, что как только я отвернусь от нее, так в тот
же миг она и пропадет безвозвратно, растворится, как то карнавальное
освещение, и я никогда больше не увижу ее, и надежды никакой не останется, и
даже Ирина Викторовна перестанет подходить к телефону, и останутся для меня
в этом мире одни только гудки длинные и ничего, кроме гудков, и ни
прикосновений ее, ни улыбок особенных, ни взглядов ее сияющих, удивительных
ее взглядов, и ни любви ее, ни зла ее, ни равнодушия - ничего от нее не
останется для меня.
ведь это хорошо, правда?
друг другу будем в глаза. И никогда друг друга не потеряем. И черт с ними со
всеми, со взрослыми дурацкими этими.
притворились, что на душе никакой тяжести, что труп больше не витает над
нами, что вонь из разбитых окон совсем нас не донимает, что не пугает нас
шум уличных голосов, что никого мы не потеряли, и что засранный пол, убогая
мебель и грязь везде вовсе нас не шокируют.
дивану и стали приводить в порядок постель. Она тоже, как оказалось, воняла
изрядно, однако то была вонь человеческая, для нас сейчас близкая и
драгоценная, как самый парижский из ароматов.
для одного, вот обнялись, вот немножечко отогрелись. Вот начали было
тихую-претихую, нежную-пренежную любовную игру... и я сорвался. Я как дитя
малое, всхлипнул и застонал. У меня на глазах появились слезы. И тут же
исчезли, потому что мешали видеть, и я испугался, что из-за слез не замечу
исчезновения Веры. И тогда Вера мамашей ласковой голову мою нечесаную
притянула к груди, начала гладить и приговаривать:
цеплялся за нее, как пьяный Есенин за березку...
шептала она. - Все будет хорошо, вот увидишь.
мне не деться от кретинской телефонной игры с ее мамашей, что все ушли, все
ушло, что оничеговековивание, что Георгес умер, что Веры моей нет все больше
и больше, но вот, прижимался к ней, вглядывался в огромное белое пятно ее
лица с родинкой на носу, которая, конечно, давно истлела, в ее широко
открытые, ничего не выражающие, детские такие глаза, прижимался и верил в ее
волшебное, ритуальное "хорошо", и жизнь себе царскую воображал в темноте, и
ничего мне другого не надо было, кроме чтобы вот так.