простирая мысль и волю свою в грядущие века.
ему, Феогносту, воспитать в людях таковую же веру в грядущую судьбу земли
своей и таковую же заботность о сущем, какую видит он в этих вот залесских
русичах, не мудрствуя лукаво, проделавших тыщи поприщ пути, дабы пристойно
основать монастырь во граде своем!
перебраться в Москву. Лишь перед самым отъездом Михайло Терентьич с
Феофаном и московский архимандрит, все трое, вновь явились к Феогносту -
напомнить о землях и селах митрополичьих, заверяя, что села те будут под
доглядом самого великого князя, доходы - неукоснительно высылаться ему на
Русь, а буде он пожелает посетить град Московский, для него всегда будут
приготовлены хоромы прежнего митрополита Петра в Крутицах и такожде
пристойная сану хоромина в самом Кремнике, близ княжеских теремов.
обоз. Близко стоял старшой обоза, ражий мужик на возрасте, румянолицый и
могутный, из тех, видимо, что до поздней седины не чуют ни хвори, ни
слабости, ни даже ослабы лет. Детина широко улыбнулся Феогносту, снял
шапку, и только он, в простоте сердечной, видимо, один и не выдержал -
прямо позвал митрополита на Москву:
любота! Красовиты, высоки: кровлю едва мочно с коня достать! И дух у нас
легкой на Москве, боры! Не зазришь, не покаешь тово!
обоз, каждые сани, меж тем как возничие и кмети, ответно кланяясь
митрополиту, гуськом выезжали из ворот и там, снаружи, надев шапки и
внахлест перекрестив коней, с веселым звоном, вскачь, все убыстряя и
убыстряя бег, уносились к долгому береговому спуску, чтобы, в мах вылетев
на ровное поле Днепра, крохотною далекою ниточкой исчезнуть в ровном
снежном сверкании голубого предвесеннего дня.
неполных два года его невольного изгнания. В Новгороде сидел новый
архиепископ, Василий Калика, избранный вечем из бельцов, неревлянин,
бывший поп Козьмы и Дамиана с Холопьей улицы, и деятельно воздвигал
каменные стены Детинца, поскольку Гедимин все решительнее влезал в дела
Великого Новгорода, как и в дела Смоленска, и на невыясненной границе
великого княжества Литовского с Ордою было зело немирно. Будь на месте
Узбека иной хан, давно, быть может, и пря великая разразилась. Во всяком
случае, следить, где сидит ныне изгнанный тверской князь, ордынцам стало
некогда.
высились там и сям. Князь вольно сидел в седле, приспустив поводья и
улыбаясь, и мужики приветно улыбались ему с возов, а бабы, разогнувшись и
сложив руку лопаточкой, долго глядели вслед княжескому поезду. Колеистая и
неширокая, прихотливо извивалась меж пригорков дорога в позолоченной
солнцем пыли, в ярких пучках осенних сорняков по обочинам. Верхами ехала
дружина, скрипели возы. Высокие редкие облака медленно плыли по осеннему,
уже холодеющему небу, и редкие птичьи стада уже начинали тянуть на юг.
обочь, говорил что-то, ломая русскую речь... Не думалось. Александр кивал,
не слушая. Во Пскове ждали его жена и маленький сын, ждали псковичи,
считавшие его и о сю пору великим князем. Большой, добродушный, подъехал
Андрей Кобыла. Чуть покося на немчина, вопросил:
с ароматом вянущих трав и сжатого хлеба, с чуть слышным запахом сырости и
чего-то еще, возвещающего близкие холода и зимние, обжигающие ветра. Легко
вымолвил:
спеша никуда даже, ехать полем, в родной стороне, следя золотое низящееся
солнце, и думать о доме, о семье, о любимой, что ждет впереди... Думать и
не спешить, и не медлить, а просто ехать вот так, опустив повода... И еще
понял, что не остановить ему ни дороги, ни солнца, ни счастья, - все
проходит, и надо все равно торопить вперед!
полей обоз, и конную дружину, и бояр, далеко видных по платью среди
простых кметей, и повторил, кивая:
солнца, косо обрезавшего и облившего прощальным золотом верхи городских
башен, главы Троицкого собора и, кое-где, крутые кровли посадских теремов.
А затем последний раскаленный краешек дневного светила исчез, и лишь алая
тучка на ясном и светлом небе долго-долго горела над медленно
погружающимся во тьму городом, словно опрокинутым в воды Великой, где
повторялись и прясла стен, и костры, и соборы, и даже алая тучка на
светлом окоеме вечерней зари.
остановился у перевоза. Оттуда, с той стороны, спешили лодьи. Смолисто
вспыхивали факелы, и черные на светлой воде лодки казались движущимися
огоньками. Ударил колокол в Кроме, раз, другой, словно еще раздумывая, и
тотчас залились веселым перезвоном малые подголоски, а следом отозвались
тяжелые била на городской стене. Сквозь прорезные сквозистые верха
псковских звонниц было видно отсюда на все еще ясном небе, как колышут
взад-вперед, не в лад отстающим ударам, черные тела колоколов.
их двоюродник, Александр; подъехал Игнатий Бороздин, сын покойного
тверского воеводы, принятые немчины, Дуск с Долом, княжеский дьяк,
казначей и прочие. Его уже встречали, уже обступили с поклонами и
радостным гомоном, уже спешивались бояре, и черные смоленые лодьи уже
подходили к пристани. Оттуда махали руками, подымали факелы. Князя
встречали псковский посадник с вятшими, купцы, посадская старшина - все
знакомые, все радостные. И - словно не было похода низовских ратей,
проклятия, бегства в Литву - <Князь, князь-батюшка!>
расцеловал, и уже расступались, и уже стелили алое сукно по берегу до
второй лодьи, с которой - в светлых потемнях не сразу узнанная - соступила
на берег жонка, замотанная в широкий убрус, в высоком очелье, и едва не
споткнулась, заспешив. Князь узнал, подбежал, поднял на руки. В пляшущем
свете факелов бережно понес свою княгиню назад, в лодью. А колокола с той
стороны продолжали и продолжали бить радостным красным звоном, и весь
берег, уже совсем потемневший, был теперь усеян огоньками факелов
столпившихся у причалов и под стенами Крома горожан, что вышли встречать
опального тверского, а теперь своего, плесковского, кормленого князя.
балками тесаного потолка, за широким резным столом, покрытым камчатою
тканою скатертью, за чашами с медом, квасом и иноземным красным вином. По
стенам покоя тянулись опушенные лавки, стояли дубовые лари, ярко
расписанные травами и обитые узорным железом, в коих хранились грамоты
Пскова: договоры с князьями и гостями иноземными, купчие и дарственные на
землю, домы и добро простых и нарочитых плесковичей, противни посланий
архиепископских о делах градских и прочая, и прочая. Самые важные из
грамот - вечевые решения и митрополичьи послания - находились в ларе
собора святой Троицы, в самом Кроме.
Дело было для Плескова из важных важное: город хотел иметь своего владыку,
дабы освободиться совсем от опеки <старшего брата> - Господина Новгорода.
Обид накопилось много. Старший брат не урядил с немцы, не помог противу
датского короля, не боронит от Литвы; меж тем: <владычное - подай, суд
архиепископль - подай! Как што, наших в железа емлют и за приставы в
Новгород, тамо сиди, не знай - жив, не знай - нет! И подъездное давай, и
кормы, а коли не едет Плескову, все одно кормы давай да бор владычень по
волости! Хотим свово владыку! Уж отвечивать перед митрополитом - куды ни
шло, а владыку новагороцкова не хотим! Да и то смекнуть: Василий-от Калика
не ставлен ищо, рукоположат ево ай нет, поди знай! Самая пора бы, княже!
Самая пора свово владыку нам!>
откачнулся на перекидной скамье, уложил ладони на стол. Следовало
помыслить путем! Гаврило Олсуфьев, доныне молчавший, теперь взял слово:
и смыслен - игумен Арсений!
сделан был основательно.
подымаясь, и оба поклонились враз. Так-то, мол: тебе, княже, кланяем, а и
ты нас не обессудь, градские заботы наши, ради чего тебя на стол
пригласили, исполни!
когда надобно, и добродушны зело, а и себе на уме - простецами не
назовешь! Не думал даже, что свои бояре будут противу плесковской затеи,
однако на думе княжой возникла пря, и немалая.