из-под снега затравяневшая земля, а птицы кричали обалдело и поля стояли в
мареве, сонные, разомлевшие, готовые к бурному стремленью потоков весенней
влаги, во дворе боярского дома в Островом спешивался загорелый на весеннем
солнце всадник.
урядившая со старостою, щурясь от яркого света, вышла на крыльцо. Охнула
и, обгоняя девку, кинулась прямо по талому снегу, обняла, припала к
стремени, сияющими глазами вглядывалась в родное загрубевшее лицо.
войти, люди тут!
новости, провожая сына в горницы, меж тем как Гаврила расседлывал и
заводил в стаю коней, а девка опрометью готовила баню. (И уже Гаврилина
мать, извещенная крылатой молвой, бежала вдоль тынов на боярский двор
убедиться, что и ее ненаглядный жив и цел, воротясь из похода.)
озираясь.
неудержимые, радостные, горохом сыпали по лицу. Жив! Воротился! С
прибытком! И снова облегчающе заплакала, когда вынул из-за пазухи и
развернул пестроцветную бухарскую зендянь...
все было кончено.
ханскую юрту, думая о чем угодно, только не о ратных делах. Близилась
весна, отощавшие за зиму овцы волновались, кони нюхали воздух, скотина,
уставшая разгребать снег в поисках скудного корма, первая радостно почуяла
приближение весенних оттепелей. И в шатер входил, небрежно переступая
порог, без мысли, полный и сам весенней истомою. Из Твери, от сына Федора,
дошло-таки послание, писал, что готовятся к севу, жена своею рукою
сотворила приписку внизу грамоты, мол, ждет, зело истомилась, не видючи
ненаглядного лады... Подумал о ней, и стыдно стало за мимолетную дорожную
свою связь с татаркой-рабыней, которую тут, в Орде, почти открыто держал
при себе телесных услад ради.
бешеном взоре, что неробкому Ивану и то стало не по себе.
Вот с кем ты хотел меня подружить! Раб! Пес! Волчья сыть!
темнику, что походом на Нижний он только поможет Дмитрию, не объяснишь!
Кричит! А почто не поведет полки на Москву?! Сам же баешь, башка неумная,
что московская рать вкупе с нижегородской громила булгар и воеводою был
Боброк, не кто иной!
поглядел сумрачно, отмотнул головою - <Ступай!> Сам еще не ведал, как
поступить. Бекам надобны были подарки, но серебра не было, фряги давали
скудно, каждый раз что-нибудь просили взамен, и Мамай, как ни вертелся,
становился раз от разу беднее. Кого тут двинешь в такой стати на Москву!
женщина, глянув в неистовые глаза повелителя, молча и споро отползла в
угол шатра. Опамятовавшись, вызвал к себе фрягов. Генуэзцы кланялись,
расстилаясь аж по полу (Иван Вельяминов не кланялся так никогда). Но
серебра давали до обидного мало. (А теперь еще в Булгаре урусутский даруга
сидит! Никакого дохода торгового не жди!) И гнев, подлый гнев, бессильный
противу Москвы и потому особенно жаркий противу Нижнего Новгорода,
подымался в душе Мамая.
собою.
велик!), именно снизошло к нему спасение. Спасение в виде оборванного,
промороженного вестника на загнанном всмерть скакуне.
престол Белой Орды беки вместо пьяницы Тимур-Мелик-оглана избрали
Тохтамыша, врага Урусова. Не все эмиры довольны им, и теперь к нему,
Мамаю, просится царевич Синей Орды Араб-Шах, несогласный служить
Тохтамышу.
Араб-Шаха послать набегом на Русь! Значит... О! Теперь-то он покажет
нижегородскому князю! Кровью будешь плакать, Дмитрий Костятин, на
развалинах города своего!
писца с каламом в руке, присевшего на край ковра. Вестник пил, отдуваясь,
кумыс, безразлично (он свое дело исполнил) поглядывая на повелителя
Золотой Орды и ожидая награды полновесным урусутским серебром. Мамай
понял, сунул ему литую новогородскую гривну: <Ступай!> Оборотил грозное
лицо к бекам. <Ивану Вельяминову не говорить!> - приказал. И те понимающе
склонили головы. Да, он разгромит Нижний! Но сначала, сначала...
(Нижегородскому князю могла прийти на помощь Москва!) Сначала... Само
собою сложилось в голове как свое, хотя и подсказанное некогда беглым
московским тысяцким, - сперва написать Ольгерду! Пусть литвин потревожит
Дмитрия! Тогда Нижний достанется ему, Мамаю! Да, так! Грамоту в Вильну,
Ольгерду, и - тотчас! Он свел брови, тщательно подбирая слова, начал
диктовать писцу. Бессильный еще час назад, Мамай снова был повелителем,
господином, царем. По его слову двигались рати, и его волею жили и умирали
государи иных земель!
все так же волновались, переминаясь, голодные овцы, глухо топотали кони и
птицы выклевывали паразитов из свалявшейся за зиму шерсти на спинах тощих
коров. И никто: ни сам Мамай, ни присные его, ни коварные фряги, ни
далекие московиты - еще не ведали, что Ольгерд, грозный и многим
казавшийся вечным, умирает.
громоздились башни и кровли неприступного замка, была видна вся Вильна -
дворы, поместья, сады, католические соборы и православные церкви в речных
извивах, поля и леса, леса вплоть до окоема, до дальних гор, тоже покрытых
дубовым лесом и окруживших, словно края чаши, долину, в которой стоял его
город, город, отвоеванный им у братьев и немецкого Ордена и утвержденный
за собою. Ольгерд попросил слабым голосом поднять его повыше. Быть может,
только теперь, в час последнего угасания сил, понял он, как все это дорого
ему и как он это любит. (Любил! - Он уже говорил о себе в прошедшем
времени...) И вдруг все исчезнет! Не будет ничего! Всю жизнь он не доверял
попам, и сейчас ему было страшно. Пусть скорее придет Ульяния! Пусть
придет! Он задыхался. Ульяния вошла, когда Ольгерд уже начинал бредить. Он
вцепился в ее запястье костлявой и потной рукой, вцепился и не выпускал,
словно и туда, в могилу, хотел уйти вместе с нею. Ульяния тихо гладила
супруга по слипшимся, жалким, потерявшим блеск волосам.
прежнюю стать жалким телом. Теперь и русский поп (от коих он недавно еще
шарахался, как от чумы!) казался ему спасением.
склоняясь над ложем умирающего супруга. - Ягайлу?!
от первой жены. Те все были крещены и носили русские имена. Все они сидели
на уделах и были нынче вдали от отца. И семеро - от Ульянии. Эти семеро
носили литовские имена и крещены были далеко не все. А то и крещены, но
наречены все равно отечественными прозываниями. Ольгерд считал более
важным понравиться своим литовским подданным, чем угождать второй жене. С
первой - с той все было значительно сложнее. Тогда он еще не вошел в силу,
да и витебский удел весил очень много... В те времена!
в литовском княжеском доме (так повелось с Гедимина) наследника назначал
сам прежний государь. И из всей этой дюжины избрал Ольгерд не старшего,
Андрея, не Дмитрия, а младшего, сына Ульянии, Ягайлу. И ему оставлял -
готовился оставить - это все: город, княжество, власть над обширною,
завоеванной им и отобранной у татар землею русичей от моря и до моря... А
ведь с чего началось, с какой малости началось! И сейчас бы, при смерти,
порадовать ему, но - не было радости! Не была сокрушена Польша, ни
венгерский король, ни Москва - а без того все его приобретения зыбки, как
вечерний туман над болотом, и могут растаять, уплыть, просочиться, словно
вода в песок... Почему никогда прежде - никогда! - не чуял он этой
временности, мгновенности земного существования? И - только теперь! Когда
поздно, все поздно!
о котором постоянно толкуют они в своих церквах?! Он не мог уже
насмешничать. Жизнь уходила из него, как вода из разбитого кувшина, жизнь
уходила, как вода... Он долго жил и много содеял, но оказалось, и жизни, и
дел не хватило ему!