ла женщина, без всяких глупостей, что там ни говори. "Александр Лауден,
родился в 1792 году, скончался... ", а дальше пусто: это обо мне. Меня
ведь звать Александр. Когда я был мальчишкой, меня называли Эки. Эх,
Эки, каким же ты стал дряхлым стариком!
более грустный. Случилось это в Маскегоне, над которым уже возвышался
одетый - в леса купол нового капитолия. Я приехал под вечер. Моросил
дождь, и, проходя по широким улицам, самые названия которых были мне
незнакомы, где мимо меня, звеня, проносились ряды конок, над головой
сплетались сотни телеграфных и телефонных проводов, а по сторонам взды-
мались громады ярко окрашенных и все же угрюмых зданий, я с тоской вспо-
минал улицу Расина, и даже мысль об извозчичье трактире вызвала слезы на
моих глазах. За время моего отсутствия этот скучный город так разросся -
можно даже сказать, раздулся, - что мне то и дело приходилось спрашивать
дорогу у прохожих, и даже кладбище оказалось с иголочки новым. Однако
смерть не дремала, и могил там было уже много. Я бродил под дождем среди
пышных и безвкусных склепов миллионеров и скромных черных крестов над
могилами рабочих-иммигрантов, пока случайность - а может быть, инстинкт
- не привела меня к последнему месту упокоения моего отца. Памятник над
ним был воздвигнут, как я уже знал, "его восторженными почитателями".
Одного взгляда мне оказалось достаточно, чтобы создать суждение об их
художественном вкусе, и, без труда представив, каким должен быть их ли-
тературный вкус, я остерегся подойти ближе к монументу и прочитать над-
пись. Однако имя "Джеймс К. Додд" было вырезано крупными буквами и сразу
бросилось мне в глаза. Какая странная вещь - имя, подумал я, как оно
прилипает к человеку, представляет его б неверном свете, а затем пережи-
вает его. И тут с горькой улыбкой я вспомнил, что не знаю - и теперь ни-
когда не узнаю, - какое слово скрывается за этим "К". Кинг, Килтер, Кей,
Кайзер - перебирал я наугад имена и, наконец, переиначив "Герберта" в
"Керберта", чуть не рассмеялся вслух. Никогда еще я так не ребячился -
наверное, потому, что (хотя все мои чувства, казалось, омертвели) никог-
да еще я не был так глубоко потрясен. Но после того как мои нервы сыгра-
ли со мной такую шутку, я, испытывая глубочайшее раскаяние, поспешил
удалиться с кладбища.
на, в котором я пробыл еще несколько дней, навещая друзей и знакомых от-
ца. Я задержался в Маскегоне из благоговения перед его памятью и мог бы
избавить себя от этого испытания, ибо он был уже совершенно забыт. Прав-
да, ради него меня принимали радушно, а ради меня некоторое время под-
держивался неловкий разговор о его редких добродетелях. Бывшие товарищи
отца, беседуя со мной, тепло вспоминали о его деловых талантах, о его
щедрых взносах на общественные нужды, а стоило мне отойти, как они мгно-
венно о нем забывали. Мой отец любил меня, а я его покинул, и он жил и
умер среди людей равнодушных к нему; вернувшись, я нашел только его за-
бытую могилу. Мое бесплодное раскаяние претворилось в новое решение: еще
один человек любит меня - Пинкертон. Я не должен дважды совершать одну и
ту же ошибку.
го приятеля. И вот, когда я пересел в Каунсил-Блафф на другой поезд, в
вагон ворвался посыльный с телеграммой в руке, громогласно вопрошая, нет
ли среди пассажиров "Лондона Додда". Решив, что имена почти сходятся, я
предъявил свои права на телеграмму. Она была от Пинкертона: "Какого чис-
ла ты приезжаешь, страшно важно". Я послал ему депешу с указанием дня и
часа и в Огдене получил ответ: "Отлично. Испытываю неимоверное облегче-
ние. Встречу тебя в Сакраменто". В Париже я придумал тайное прозвище
Пинкертону - в минуты горечи я называл его "Неукротимым", и именно это
слово прошептали теперь мои губы. Какую авантюру затеял он теперь? Какую
чашу испытаний готовило мое доброжелательное чудовище своему Франкенш-
тейну? В какой лабиринт событий попаду я, оказавшись на тихоокеанском
побережье? Мое доверие к Пинкертону было абсолютным, мое недоверие к не-
му - непоколебимым. Я знал, что намерения его всегда были наилучшими, но
не сомневался, что поступит он, с моей точки зрения, обязательно не так,
как надо.
угрюмые пейзажи за окнами вагона, где хмурились Небраска, Вайоминг, Юта,
Невада, словно желая прогнать меня обратно на мою вторую родину, в Ла-
тинский квартал. Но, когда Скалистые горы остались позади и поезд, так
долго пыхтевший на крутых подъемах, понесся вниз по склону, когда я уви-
дел плодороднейшую область, простирающуюся от лесов и голубых гор до
океана, увидел необозримые поля волнующейся кукурузы, рощи, чуть колыши-
мые летним ветерком, деревенских мальчишек, осаждающих поезд, предлагая
инжир и персики, мое настроение сразу поднялось. Забота спала с моих
плеч, и когда в толпе на перроне в Сакраменто я увидел моего Пинкертона,
то, забыв все, кинулся к нему - к самому верному из друзей.
как раз вовремя. Тебя здесь знают и ждут. Я уже устроил тебе рекламу, и
завтра вечером ты читаешь лекцию "Жизнь парижского студента: его занятия
и развлечения". Тысяча двести билетов разошлись все до единого... Но как
же ты исхудал! Нука, хлебни вот этого. - И он извлек из кармана бутылку
с удивительнейшей этикеткой: "Пинкертоновский коньяк Золотого Штата,
тринадцать звездочек, лицензированный".
жидкости. - А что означает "лицензированный"?
личное выражение, которое можно увидеть на любом старинном кабачке.
заведению, а не к продаваемым в нем напиткам.
очень эффектно и дало ход напитку - он теперь расходится ящиками. Кста-
ти, надеюсь, ты не рассердишься: в связи с лекцией я расклеил по всему
Сан-Франциско твои портреты с подписью: "Лауден Додд, американо-парижс-
кий скульптор". Вот образец афишки для раздачи на улицах, а стенные афи-
ши точно такие же, только набраны крупным шрифтом, синим и красным.
лезны. Как я мог растолковать Пинкертону, насколько ужасно это сочетание
"американопарижский", когда он не замедлил указать мне на него и объяс-
нить:
хотел, чтобы лекция отвечала именно такому требованию.
расскленных повсюду изображений моей физиономии, разразился потоком не-
годующих слов, Пинкертон не понял, чем я недоволен.
единственный вывод, который он сделал из моей речи. - Ты совершенно
прав: четкая черная печать гораздо предпочтительнее и сильнее бросается
в глаза. Вот с портретом ты меня огорчил - признаюсь, я думал, он полу-
чился очень удачно. Честное слово, мне страшно неприятно, что все так
вышло, мой дорогой. Теперь я понимаю, ты, конечно, имел право ожидать
совсем другого. Но ведь я старался сделать как лучше, Лауден, и все ре-
портеры в восторге.
самая сумасшедшая. Как я успею подготовить ее за тридцать часов?
Она лежит уже отпечатанная в ящике моего письменного стола. Я пригласил
для этого самого талантливого литератора Сан-Франциско - Гарри Миллера,
лучшего репортера города.
мне свои сложные деловые предприятия, перечислял своих новых знакомых,
то и дело сожалея, что не может тут же на месте представить мне како-
го-нибудь "чудеснейшего парня, первоклассного дельца", а у меня при од-
ной мысли об этом знакомстве по спине пробегала дрожь.
смириться с портретом, смириться с заранее напечатанной лекцией. Мне,
правда, удалось вырвать у него обещание никогда в дальнейшем не давать
от моего имени обязательств, не поставив меня об этом в известность. Но
я тут же раскаялся в своем требовании, заметив, как удивило и обескура-
жило оно Неукротимого, и побрел без жалоб за его триумфальной колесни-
цей. Я назвал его "Неукротимым". Вернее было бы сказать "Неотразимый".
цию Гарри Миллера. Он оказался большим остряком, питал пристрастие к
несколько вольным шуткам, которые вызывали у меня тошноту, и вместе с
тем, описывая гризеток и голодающих гениев, впадал в слащавый или даже
мелодраматический тон. Я понял, что материалом ему служила моя переписка
с Пинкертоном, ибо иногда натыкался на описание своих собственных прик-
лючений, только искаженных до неузнаваемости, а также своих мыслей и
чувств, но в таком преувеличенном изложении, что мне оставалось только
краснеть. Надо отдать Гарри Миллеру справедливость, он действительно об-
ладал своеобразным талантом, чтобы не сказать гением - все попытки уме-
рить его тон оказались бесплодными, он был неизгладим. Более того, у
этого чудовища был определенный ярко выраженный стиль - или отсутствие
стиля, - так что любая моя вставка отчаянно дисгармонировала со всем ос-
тальным и обедняла (если только это было возможно) общий эффект.
- так было угодно Пинкертону величать себя. Оттуда он, как быка на бой-
ню, повел меня в зал, где я оказался лицом к лицу со всем СанФранциско,
и притом в полном одиночестве, если не считать стола, стакан с водой и
отпечатанной на машинке рукописи, творцом которой был Гарри Миллер и
немножко я. Я начал читать ее вслух - у меня не было ни времени, ни же-
лания выучивать всю эту чепуху наизусть. Читал я торопливо, монотонно,