ироничным, ибо был не просто человеком из толпы, но причастен тем, кто
стоял на трибуне и дирижировал человечьими потоками. Вскоре он
заторопился и между прочим, скорее из вежливости спросил, чем я теперь
занимаюсь.
и экономии на еде чувствовал себя, точно вернувшись из-под общего
наркоза, я начал о себе рассказывать, в рассеянных глазах моего первого
биографа загорелся сумасшедший огонек. Не дав дослушать самого яростного
оратора, университетский знакомец утащил меня в редакционный буфет,
напоил горячим кофе, достал диктофон и фотоаппарат, а неделю спустя в
толпе людей, сгрудившихся у стенда с этой газетой - купить в киоске ее
было невозможно,- я читал статью на разворот о выгнанном из университета
талантливом математике, отлученном от науки, чуть ли не юном академике
Сахарове, ставшем на путь истинный и потому ни черта не изобретшем,
принесшем себя, свой талант, карьеру и будущность в жертву великому делу
освобождения родины, а теперь одиноком, никому не нужном посреди
жирующей Москвы, живущем, как бомж, на Савеловском вокзале и стирающем
без мыла и порошка белье в пруду перед Тимирязевской академией.
узнать те, кто стоял рядом, торопливо пробегая глазами по мелким
строчкам, хотел и не хотел, оттягивал и торопил час, когда это случится.
Я не бегал больше на митинги, а целыми днями отходил и подходил к
стенду, искоса поглядывая то на читателей газеты, то на изображенного на
фотографии человека - исхудавшего, нечесаного, с лихорадочным блеском в
глазах, одетого в старую куртенку и больше похожего на хиппующего юношу,
каких насмотрелся в свое время в стеклянном университете. Да я ли это
был? Я вглядывался в свой фотопортрет так же придирчиво, как имел
обыкновение таращиться на отражение в зеркале в молодые годы, и не мог
ничего понять: все было застлано то ли типографской краской, то ли
отсвечивало от стекла, за которым находилась газета, то ли были
непроницаемы мои глаза. Никто меня не узнавал, а сказать о себе я
стеснялся, равно как и стеснялся найти своего мифотворца, подняться в
редакцию, откуда выходили уверенные и сытые люди, рассеянно скользя по
толпе вдохновленных читателей.
лавке, и в тесноте зала ожидания, усталым пассажирам которого дела не
было ни до меня, ни до газеты, ни до всей помешавшейся Москвы с ее
митингами и манифестациями, и переживали они куда больше из-за того, что
и в столице стали исчезать продукты и им приходилось ехать обратно ни с
чем, в минуту вокзального полусна под сопение вцепившихся в свои сумки
чагодайских, савеловских, кашинских, сонковских, рыбинских,
весьегонских, бежецких, устюженских и Бог знает каких еще теток, под
крики малых детей и надсадный мужской храп мне однажды закралась мысль,
что через неделю выйдет новая газета - ее повесят на стенде, будет
толпиться вокруг московский народ, а о провинциальном бродяге, чьей
историей воспользовался ловкий журналист, перемешав правду с ложью, все
забудут, лишь один ее герой будет до конца дней рассеянно перебирать в
памяти упругие и хлесткие строчки.
бродили собаки. Высилось за развязкой дорог угрюмое железобетонное
здание, где печатался самый передовой иллюстрированный журнал и в
некоторых окнах горел свет - там закладывали новую мину под фундамент
мирового социализма. Мелкий дождь сыпал по лужам, редкие машины неслись
по мосту. Подошел таксист в мятой пятнистой куртке и спросил, куда мне
ехать и не нужно ли водки. Я выгреб из карманов последнее, взял
пол-литра, банку консервов и отошел в темный палисадник.
сменилась благодушием и беспечностью. Качаясь, я вспоминал, как ходил
подростком по пустынным улицам и так же гудели у меня ноги и ныла спина,
как глядел на зимний город из окна общежитской комнаты под тонкий
азиатский смех,- недалеко же от себя тогдашнего ушел талантливый
математик со сломанной судьбой и кого он хотел одурачить? На что
надеялся, на какое братство и солидарность - все это были не более чем
шорохи и шуршания, похожие на походку дряхлой старухи с бельмом в глазу
по ночному асфальту, и ничего не могла изменить статья с фотографией. Но
почему-то не хотела смиряться с этим невзрослеющая душа, а надеялась на
чудо, удачу, случайность, судьбу и словно вымаливала их у молчаливого
темного мегаполиса.
бутылками сумкой приблизилась ко мне, пристально поглядела и
надтреснутым, как у моего учителя, голосом попросила закурить. Бог знает
отчего она меня так разглядывала, но в полумраке белесой летней ночи мне
померещилось, что это была интернатская двоечница Ниночка Круглова.
побегай еще, побегай.
оказалось занято. Я прислонился к стенке, потом сел на корточки, как
сидели на вокзалах и рынках чернявые, плохо выбритые кавказские парни.
Несколько раз мне случалось разгружать для них машины с овощами, они
отсчитывали мне мятые рубли, смотрели, как на собаку, но я не испытывал
к ним враждебных чувств.
невеселые мысли о мимолетности и тщете бытия. Да есть ли разница, кем
быть и как прожить жизнь, стоит ли уделять столько внимания речам на
митингах и зависеть от того, что думают о тебе незнакомые люди, купаться
и стирать трусы в грязном пруду, сушить их в маленьком дворе среди
пятиэтажек под подозрительными взглядами коптевских пенсионерок и
ночевать на вокзальной лавке, есть черный хлеб и запивать его
газированной водой без сиропа, стоит ли, наконец, делать частные и
постыдные подробности достоянием миллиона охочих до них людей, просить
милостыни у равнодушной судьбы и тешить себя надеждами, более
подходящими подростку, но не молодому мужику?
расписание поездов со всех вокзалов и гадал, куда мне отправиться - в
Иркутск, Владивосток, Тюмень, Лабытнанги, а оттуда уйти в сибирскую
тайгу, как мечтал я в годы университетской молодости, или податься в
Астрахань, Ташкент, Тбилиси или Тирасполь, где в краю арбузов, персиков,
винограда, дынь и абрикосов вести бездумную кочевую жизнь?
самое поразительное, единственно достойное человеческого интереса сущее
в мире - это перемена судьбы. Закомплексованный, потный парнишка,
расспрашивавший меня о математике и старательно бравший первое в жизни
интервью, оказался набившим руку сообразительным хлыщом и стремительно
делал перестроечную карьеру, шкодливая Ниночка стала бомжем, мой гордый
отец погиб, как солдат и мужик, защищая свою теплицу, а его подававший
надежды сын превратился в прославленного на всю страну бродягу. Но была
ли в этом логика, замысел или же все - случайность, недоразумение и
стечение обстоятельств? Какова вероятность подобной случайности, а если
все-таки существовала определенная закономерность, то кто за нею стоял и
был верховным кукловодом? Не эта ли тайна влекла меня в юности, и ответы
на метафизические вопросы,
в милицейской форме. Он был молод и застенчив, как юноша-призывник на
медосмотре, которого впервые в жизни заставили донага раздеться перед
комиссией, и даже форма не сделала стыдливого тихоню старше. Задумчиво
меня разглядывая, будто сверяя в памяти мою физиономию и фотографию в
газете, сержант негромко спросил:
взглядами тотчас же оживившегося вокзального люда пошел в отделение. Но,
глядя в глаза зевающего пожилого старшины с большой плешью на круглой
голове, на короткие мясистые пальцы, брезгливо листавшие мой потрепанный
паспорт, с ужасом почувствовал, что меня сейчас могут опять, как много
лет назад, посадить в чагодайский поезд за казенный счет и выкинуть вон
из праздной столицы. Тогда, боясь, что это в самом деле произойдет и я
не вернусь сюда уже никогда, пропаду, сгину и сопьюсь в Чагодае под
насмешливым присмотром Морозкина, я встрепенулся и возмущенно заговорил,
что настали другие времена, никто не властен меня задерживать и я
приехал в Москву, имея на это законное право, а подтвердить истинность
моих слов могут в редакции **. Мою речь старшина выслушал безо всякого
интереса, и молоденький дежурный отвел пленника в караульное помещение,
где я тотчас же уснул и спал - редкий случай - совсем без сновидений.
свою фамилию, потом дверь распахнулась и один из вошедших, высокий,
благородный, похожий на моего отца в молодости, шагнул навстречу и
протянул гладкую руку. Вслед за ним меня обнял и автор двух статей обо
мне Василий Филимонов. Дежурный выглядел растерянно, а плешивый
старшина, нимало не удивленный тем, что слова вокзального оборванца
оказались правдой, смотрел и на меня, и на главного редактора, и на всю
его свиту равнодушно, будто наперед зная, что очень скоро времена вновь
изменятся и к нему опять придут на поклон и Христа ради попросят навести
порядок.
в детстве писателя Льва Кассиля. Меня посадили в грязную белую "Волгу",
привезли в редакцию и там показали читательскую почту, пришедшую после
публикации. С ужасом и надеждой перебирая эти письма с приглашениями
приехать и поселиться в городах, чьи названия я вычитывал в расписании
поездов, с обещаниями кормить, поить и одевать, устроить на работу, с
исповедями, советами, жалобами и восторгами, скрытыми и откровенными