шарашечную передышку? Достаточно ли он закалил свой характер перед новым
швырком в лагерный провал?
никакого настроения напоминать друзьям эту дату). Середина ли это жизни?
Почти конец её? Только начало?
ведь ещё не поздно и поправить, согласиться на криптографию. То приходила на
память обида, что одиннадцать месяцев ему всё откладывают и откладывают
свидание с женой -- и уж теперь дадут ли до отъезда?
он, не Нержин, а тот, кто вынужденно выпер из нерешительного мальчика в
очередях у хлебных магазинов первой пятилетки, а потом утверждался всей
жизненной обстановкой и особенно лагерем. Этот внутренний, цепкий, уже бодро
соображал, какие обыски ждут -- на выходе из Марфина, на приёме в Бутырки,
на Красную Пресню; и как спрятать в телогрейке кусочки изломанного грифеля;
как суметь вывезти с шарашки старую спецодежду (работяге каждая лишняя шкура
дорога); как доказать, что алюминиевая чайная ложка, весь срок возимая им с
собой, его собственная, а не украдена с шарашки, где почти такие же.
приготовления, перекладки и похоронки.
ничком, по самые плечи уходя в подушку, натягивая одеяло на голову и
стаскивая с ног; потом перепластывался на спину, сбрасывая одеяло, обнажая
белый пододеяльник и темноватую простыню (каждую баню меняли одну из двух
простынь, но сейчас, к декабрю, спецтюрьма перерасходовала годовой лимит
мыла, и баня задерживалась). Вдруг он сел на кровати и посунулся назад
вместе с подушкой к железной спинке, открыв там на углу матраса томищу
Моммзена, "Историю древнего Рима". Заметив, что Нержин, уставясь в синюю
лампочку, не спит, Руська хриплым шёпотом попросил:
повешенного на спинку, вынул две папиросы, и они закурили.
всегда изменчивое, то простодушно-мальчишеское, то лицо вдохновенного
обманщика -- под клубом вольных тёмно-белых волос даже в мертвенном свете
синей лампочки казалось привлекательным.
пепельницы.
Нержину и возбудил желание покровительствовать ему.
лагерный срок закатали ему двадцать пять) в покровительстве вовсе не
нуждался: и характер, и мировоззрение его вполне сформировались в короткой,
но бурной жизни, в пестроте событий и впечатлений -- не так двумя неделями
учёбы в Московском университете и двумя неделями в Ленинградском, как двумя
годами жизни по поддельным паспортам под всесоюзным розыском (Глебу это было
сообщено под глубоким секретом) и теперь двумя годами заключения. Со
мгновенной переимчивостью, как говорится -- с ходу, усвоил он волчьи законы
ГУЛага, всегда был насторожен, лишь с немногими -- откровенен, а со всеми --
только казался ребячески откровенным. Ещё он был кипуч, старался уместить
много в малое время -- и чтение тоже было одним из таких его занятий.
наклона ко сну и ещё меньше предполагая его в Руське, в тишине умолкшей
комнаты спросил шёпотом:
подтверждений у Моммзена.
особенно лба, перебегала, выражая усилие доосмыслить, о чём его спросили.
беспокойная мысль. Он обвис, сполз на локоть, бросил погасший недокурок в
подставленную ему пустую пачку и вяло сказал:
Руська усмехнулся и зашептал, постепенно увлекаясь и убыстряя:
"Правду". Чем человек благородней и честней, -- тем хамее поступают с ним
соотечественники. Спурий Кассий хотел добиться земли для простолюдинов -- и
простолюдины же отдали его смерти. Спурий Мелий хотел накормить хлебом
голодный народ -- и казнён, будто бы он добивался царской власти. Марк
Манлий, тот, что проснулся по гоготанию хрестоматийных гусей и спас
Капитолий, -- казнён как государственный изменник! А?..
выгодное дело! Великого Ганнибала, без которого мы и Карфагена бы не знали
-- этот ничтожный Карфаген изгнал, конфисковал имущество, срыл жилище! Всё
-- уже было... Уже тогда Гнея Невия сажали в колодки, чтоб он перестал
писать смелые пьесы. Ещё этолийцы, задолго до нас, объявили лживую амнистию,
чтоб заманить эмигрантов на родину и умертвить их. Ещё в Риме выяснили
истину, которую забывает ГУЛаг: что раба неэкономично оставлять голодным и
надо кормить. Вся история -- одно сплошное ...ядство! Кто кого схопает, тот
того и лопает. Нет ни истины, ни заблуждения, ни развития. И некуда звать.
неверия на губах -- таких молодых!
сейчас, из уст Руськи, вызывали желание протестовать. Среди своих старших
товарищей Глеб привык ниспровергать, но перед арестантом более молодым
чувствовал ответственность.
склонясь почти к уху соседа. -- Как бы ни были остроумны и беспощадны
системы скептицизма или там агностицизма, пессимизма, -- пойми, они по самой
сути своей обречены на безволие. Ведь они не могут руководить человеческой
деятельностью -- потому что люди ведь не могут остановиться, и значит не
могут отказаться от систем, что-то утверждающих, куда-то призывающих...
считаю, что скептицизм человечеству очень нужен. Он нужен, чтобы расколоть
наши каменные лбы, чтобы поперхнуть наши фанатические глотки. На русской
почве особенно нужен, хотя и особенно трудно прививается. Но скептицизм не
может стать твёрдой землёй под ногой человека. А земля всё-таки -- нужна?
как хорошо, что МГБ не дало мне учиться! на историка! -- раздельным
громковатым шёпотом говорил он. -- Ну, кончил бы я университет или даже
аспирантуру, кусок идиота. Ну, стал бы учёным, допустим даже не продажным,
хотя трудно допустить. Ну, написал бы пухлый том. С какой-то ещё восемьсот
третьей точки зрения посмотрел бы на новгородские пятины или на войну Цезаря
с гельветами. Столько на земле культур! языков! стран! и в каждой стране
столько умных людей и ещё больше умных книжек -- какой дурак всё это будет
читать?! Как это ты приводил? -- "То, что с трудом великим измыслили
знатоки, раскрывается другими, ещё большими знатоками, как призрачное", да?
Сомневаться можно и нужно. Но не нужно ли что-нибудь и полюбить, что ли?
Любить! -- но не историю, не теорию, а де-вуш-ку! -- Он перегнулся на
кровать к Нержину и схватил его за локоть. -- А [чего] лишили нас, скажи?
Права ходить на собрания? на политучёбу? Подписываться на заём?
Единственное, в чём Пахан мог нам навредить -- это лишить нас женщин! И он
это сделал. На двадцать пять лет! Собака!! Да кто это может представить, --
бил он себя в грудь, -- что такое женщина для арестанта?
его охватила внезапная горячая волна при мысли о Симочке, о её обещании в
понедельник вечером... -- Выбрось эту мысль! На ней мозг затемнится. -- (Но
в понедельник!.. Чего совсем не ценят благополучные семейные люди, но что
подымается ознобляющим зверством в измученном арестанте!) -- Фрейдовский
комплекс или симплекс, как там его чёрта -- всё слабей говорил он, мутясь.
-- В общем: сублимация! Переключай энергию в другие сферы! Занимайся
философией -- не нужно ни хлеба, ни воды, ни женской ласки.
от этой мысли, до ужаса сладкой, отнялась речь, не хотелось продолжать.)
каждому надо! Чтоб она в руках у тебя... Чтобы... А, да что там!.. -- Руська
обронил ещё горящую папиросу на одеяло, но не заметил того, резко
отвернулся, шлёпнулся на живот и дёрнул одеяло на голову, стягивая с ног.
кроватей вниз, на Потапова.
давно. Руську гонял всесоюзный розыск, теперь когтила тюрьма. Но что держало
Глеба, когда ему было семнадцать и девятнадцать, и вот эти горячие шквалы
затмений налетали, отнимая разум? -- а он себя струнил, передавливал и
пятаком поросячьим тыкался, тыкался в ту диалектику, хрюкал и втягивал,
боялся не успеть. Все эти годы до женитьбы, свою невозвратимую, не тем
занятую юность, горше всего вспоминал он теперь в тюремных камерах. Он
беспомощно не умел разрешать тех затмений: не знал тех слов, которые
приближают, того тона, которому уступают. Ещё его связывала от прошлых веков
вколоченная забота о женской чести. И никакая женщина, опытней и мудрей, не
положила ему мягкой руки на плечо. Нет, одна и звала его, а он тогда не
понял! только на тюремном полу перебрал и осознал -- и этот упущенный
случай, целые годы упущенные, целый мир -- жгли его тут напрокол.