чтоб терпел я до осени, там. Бог даст, в Игарку уеду, люди добрые, Бог даст,
снова не оставят на ветру, снова в интернат определят на казенное
содержание.
мы тебе родители? Сами свою жисть запутали, хоть в петлю лезь.
заметил. Сидит вон в гудящем самолете, клюет носом с тяжкого похмелья и не
до конца понимает, куда опять, зачем влечет его бурная судьба, да и понимать
не хочет, не приучен он отвечать за себя и за кого-либо.
довольно запущенном, захламленном. Была там лишь одна достопримечательность,
ее показывали всем гостям Астрахани, и папа, конечно же, мне показал.
Скульптура из белого девственного мрамора, излаженная под греческую
пышнотелую и пустоглазую матрону, стыдливыми ладошками зажавшую голую
письку, -- памятник юной любовнице, доморощенная прихоть какого-то здешнего
купца. На новом кладбище среди множества ничем друг от друга не отличимых
могил, плавающих в вязкой глине, виднелся голый холмик с привязанными по
кресту двумя до бледности промытыми дождем венками -- здесь покоилась
последняя жена папы.
не обмолвившись, сделал мне отмашку, отойди, дескать, и мелко-мелко
затрясся, шепча что-то, затем пошлепал по глине, не выбирая сухого пути,
швыркая носом, утирая платочком лицо. Не крестясь, не прочтя ни одной
молитвы, навсегда простился с близким человеком. До самой смерти он
оставался неприкаянным безбожником, да и молитвы он давно все перезабыл.
совсем плох, сидит на рыхло увязанном узлище, прижав ногой бечевкой
перепоясанный чемодан, просит глоток водицы. А за водицей той, точнее за
мутным соком, наливаемым прямо из пузатой банки, очередь в сотню человек.
собирали Юра Селенский и лучший друг папы Евлаша. Навязали они всяческого
барахла, хотя просил я взять с собой самое необходимое. Однако по
стародавней привычке деревенского жителя ценить каждую тряпку и показать
нам, что явился он с нажитым добром, собрал папа подушки, ватные одеяла,
недоношенную обувь, портреты со стены, альбом с фотокарточками, что-то из
вещей Варвары Ивановны в подарок жене и Ерине -- так в России повелось
издавна, раздавать вещи покойного живым. Всплакнув, попрощался папа с
опустевшей конурой, положил ключ под крылечко -- для племянницы покойной
жены -- вышел на середину двора, остановился возле вечной астраханской лужи,
скульптурно отразился в ней, стащил с головы кепчонку, поклонился направо,
налево: "Прощайте, люди добрые, и простите меня за мое нескромное
поведение".
волосатый бабий бас: "Езжай-таки, езжай! Да не портий своим детям нервов,
как ты их портил нам продолжительное время".
доблестной семьей жить станешь? Непростая семейка-то, ох непростая. Но папа
уже едва шушкает, в узел уткнулся, ртом обсохшим шевелит, да не жалуется --
на этапах, видать, бывало и хужее ему.
Богом и "Аэрофлотом" забытом авиапорту вконец отчаянные, озорные,
невозмутимые, почти бесстрашные, но все еще к народу сочувственные. Как и
вся наша советская бытовая обслуга, клиентов не любили, но по христианскому
завету жалели, поскольку сами вышли из того же народа. Не раз и не два
выручали меня быковские девушки на пути в Вологду, не требуя никаких
воздаяний, на торопливое "спасибо, спасибо" дружелюбно махали рукой: "Лети,
дяденька, домой, свои люди!" Одна проводница, Зина, прониклась ко мне
особенным участием. У Зины той, в общем-то красивой, фигуристой девахи, от
судороги иль испуга был перекошен рот, у меня на фронте покорябало лицо, и
эта деталь иль с детдома доставшееся понимание чужой доли -- несчастья и
ранимости, из-за физического изъяна никогда "не замечаемых" собратом по
несчастью -- пожалуй, и сблизило нас. Да и видал я уже девушку с таким-же
повреждением в сорок втором году в Красноярске перед отправкой на фронт и
даже влюбился в нее односторонне, без всяких, впрочем, последствий для жизни
и судьбы.
вижу -- спешит она по залу, запруженному пассажирской клейкой массой, за
рукава ее цепляющейся. Я приветливо заулыбался на всякий случай, да много
тут таких приветливо-то, заискивающе улыбающихся. Ловко набрался я наглости
и окликнул ее. Глянув критически на меня и на папу, Зина покачала головой:
"На вологодский? С таким багажищем?! Да и посадка заканчивается".
девушке, что он в голову ранен на войне, в натури, болен опасной неизлечимой
болезнью, ему середь народа долго находиться нельзя. Зина сказала: "Я сейчас
узнаю" -- и умчалась куда-то. Смотрю, тем же наметом мчится обратно, издали
рукой машет. Сгреб я узел, чемодан да и за Зиной к самолету. Тот уж под
парами, турбинами нетерпеливо визжит. "Дедушка, дедушка, скорее, миленький,
самолет задерживаем!" -- вскричала Зина и, под руку моего папу поддев,
поволокла его к трапу. Заскочив в подрыгивающий, лапами шевелящий самолет,
бросил я узлище, чемодан в багажном отсеке и навстречу папе кинулся, чтобы
схватить его за шкирку, втянугь наверх, -- вижу, капитан мой, директор,
непобедимый зверобой, плясун на карачках ползет по выдвижному трапу,
хватаясь за ступеньки. "Счас коньки отброшу, счас коньки отброшу", --
повторяет.
рассиропилось мое траченое российское сердце, и простил я папе все и
навсегда.
пересказать. Папа пил, гулял, паясничал, невзирая на преклонный возраст,
пытался завлекать женщин, поиспортил отношения со всеми моими домашними,
даже с дочерью, больше других его обожавшей. Однажды я пробыл в Москве
вместо суток четыре дня. Хозяйничая дома с моим папой и с больным ребенком,
дочь моя с порога заявила, что с этим идиотом больше никогда ни на час не
останется домовничать. Я в сердцах заявил в ответ, что всем бы вам,
современным деткам, хоть с годик побыть в обществе моего папы, вот тогда,
может, все вы лучше почитали бы родителей своих.
меня уже не для "тиятра", не для того, чтобы разжалобить: "Увези меня в
Сибирь! Хочу быть похороненным возле жены моей Лидии Ильиничны в Овсянке". Я
уже готовился к переезду с Вологодчины в Сибирь, просил папу хотя бы
какое-то время не пить, поберечь себя и тогда непременно свезу я его на
родину, к родным могилам.
из дома о том, что отец находится в тяжелом состоянии. Если б было не опасно
и терпимо, меня не потревожили бы. Билеты на самолет из Красноярска, как
всегда, достать было трудно, я не вдруг вылетел домой. Папа мой, меряя весь
свет и всех на свете на свой аршин, сказал жене: "А что, Витя бросил нас?".
Жена его успокоила: мол, если раньше, когда помоложе был и поздоровее, не
бросил, то теперь, Бог даст, подобное происшествие уже не случится. И в
больнице возле папы дежурила она, моя отходчивая сердцем жена, которой он
тоже успел причинить многовато обид, да кто ж на умирающего человека
обижается. Что папа умирал, было достаточно одного взгляда -- сделался весь
желтый, почти коричневый, речь его сыпкая, звонкая заторможена, сжевана от
снотворных и обезболивающих лекарств, но голосок, но манеры, все не
унывающи, все юноше под стать. Попросил папа, чтобы мы подняли его с постели
и поводили по палате. Идет, обнявши меня и жену, ноги его плясовые-то,
бегучие, нетерпеливые ноги отстают, сзади волокутся. Я и говорю: "Папа, тебе
сейчас в самый раз сплясать". Он мне с потугой на озорную улыбку: "Не
сплясать, а сбацать".
операции. Папе стукнуло семьдесят восемь, и я спросил хирурга, в чьем
ведении он ныне, в медицинском или в Боговом. "Больше в Боговом", -- честно
признался хирург.
"мужицкий разговор" папа. -- Наступил конец моему пределу. -- Подышал,
отвернулся к стене и как бы сам себе молвил: -- Хватит с меня хворей,
больниц, тюрем, лагерей, скитаний.
ныне среди пьющих наших мужиков недуга -- цирроза печени. Легко жил человек.
Нетрудно в отличие от других моих родичей ушел в мир иной.
Господь, мол, избавил маму от него, пусть и такой мучительной смертью.
Конечно же, не прав. С годами эту неправоту ощущаю все больше. Папа --
крестьянский сын, пусть из бурной, непутевой, но деревенской семьи. Я знаю
доподлинно, что мама любила его, и не он, а она несла бы свой крест
насколько хватало сил. По распространенному на Руси верованию, весьма и
весьма редко исполняющемуся, может, и человека бы из него сделала, если б
сама не сломилась прежде.
заботами о семье. Главное в деревенской жизни -- постоянство, остойчивость,
надежность. Сшибленный, сжитый с Богом ему определенного места, несомый по
земле, что выветренный осенний лист, папа, не то придуриваясь, не то
основываясь на жизненном опыте, не то политически выламываясь, на вопрос,
кто во всем виноват, неизменно отвечал: "Ворошилов виноват!"