моих. Поэтому затрудняюсь назвать год, но, скажем так, не слишком давно. С
нами Исайя Берлин и моя жена, не сводящая юного взгляда с лица Стивена. И
действительно, с этими снежно-белыми волосами, сияющими серо-голубыми
глазами и извиняющейся улыбкой при его росте в шесть футов он выглядит на
девятом десятке как аллегория благоволящей зимы в гостях у других времен
года. Даже в кругу коллег или семьи, не говоря уже о посторонних. А сейчас к
тому же еще и лето. ("Что хорошо здесь летом, - однажды сказал он,
откупоривая бутылку в своем садике, - так это то, что не нужно охлаждать
вино.") Мы составляем список "великих писателей столетия": Пруст, Джойс,
Кафка, Музиль, Фолкнер, Беккет. "Но это только до пятидесятых, - говорит
Стивен и обращается ко мне. - Есть ли сейчас кто-нибудь им под стать?" -
"Возможно, Джон Коэтзи, - говорю я, - южноафриканец. Он единственный, кто
имеет право писать прозу после Беккета". - "Никогда о нем не слышал. Как
пишется его имя?" Я беру листок бумаги, пишу имя, добавляю название: "Жизнь
и эпоха Майкла К." и передаю его Стивену. Затем разговор скатывается на
сплетни: обсуждается недавняя постановка моцартовской оперы "Так поступают
все", с певцами, исполняющими арии, лежа на сцене, а также последнее
награждение титулами, - в конце концов, среди присутствующих два сэра. Вдруг
Стивен широко улыбается и говорит: "Девяностые - подходящее время, чтобы
умереть".
остановиться, прощается с нами и исчезает в дверях большого книжного
магазина, размахивая листком бумаги с именем Коэтзи на нем. Я беспокоюсь,
как он доберется домой; затем вспоминаю, что Лондон он знает лучше, чем я.
взорвался в воздухе над мысом Канаверал, я услышал не то по Эй-Би-Си, не то
по Си-Эн-Эн голос, читающий стихотворение Стивена "Размышляя о тех, кто
велик...", написанное пятьдесят лет назад.
улыбнулся своей знаменитой улыбкой, выдававшей одновременно удовольствие,
чувство всеобщего абсурда, свою частичную вину за него, сердечное тепло. Моя
неуверенность объясняется тем, что не могу вспомнить обстановку, в которой
происходил разговор. (Почему-то все время представляется больничная палата.)
Что до его реакции, она и не могла быть иной: "О тех, кто велик" - самая
затасканная, самая хрестоматийная вещь из всех им написанных, отвергнутых,
ненаписанных, наполовину или полностью забытых и все же светящихся в нем
несмотря ни на что. Ибо призвание так или иначе берет свое. Отсюда и
свечение, остающееся на моей сетчатке, закрываю я глаза или нет. Отсюда же,
я думаю, и его улыбка.
сводится к пестрому узору чьих-то воспоминаний. С его смертью узор
выцветает, и остаются разрозненные фрагменты. Осколки или, если угодно,
фотоснимки. И на них его невыносимый смех, его невыносимые улыбки.
Невыносимые, потому что они одномерны. Мне ли этого не знать,- ведь я сын
фотографа. И я могу зайти еще дальше, допустив связь между фотографированием
и сочинением стихов, поскольку снимки и тексты видятся мне черно-белыми. И
поскольку сочинение и есть фиксирование. И все же можно притвориться, что
восприятие заходит дальше обратной, белой стороны снимка. А еще, когда
понимаешь, до какой степени чужая жизнь - заложница твоей памяти, хочется
отпрянуть от оскаленной пасти прошедшего времени. Кроме того, все это
слишком смахивает на разговоры за спиной или на принадлежность к некоему
торжествующему большинству. Сердцу следует постараться быть немного честней,
если уж оно не может быть точнее, чем ваши глагольные окончания. Мог бы
выручить дневник, записи в котором, уже по определению, держат прошедшее
время на расстоянии.
1995 года. Хотя я никогда не вел дневник, в отличие от Стивена.
меня в аэропорту - и через 45 минут мы на Лудон-роуд. Ох, как хорошо я знаю
цокольный этаж и расположение комнат этого дома! Первые слова Наташи: "Из
всех людей он меньше всего подходил для этого". А мне страшно подумать о
том, чем были для нее эти последние четыре дня, чем будет эта ночь. Все это
- в ее взгляде. То же самое относится к детям - Мэтью и Лизи. Барри (муж
Лизи) достает виски и наливает мне в стакан. Выглядят все неважно. Почему-то
говорим о Югославии. Я не мог есть в самолете, и сейчас тоже не могу. Тогда
опять виски, и снова о Югославии. Здесь у них уже заполночь. Мэтью и Лизи
предлагают мне ночевать либо в кабинете Стивена, либо в мансарде у Лизи с
Барри. Но М. заказала мне гостиницу, и меня отвозят туда, это всего в
нескольких кварталах.
том, что я русский, Наташа договаривается для меня о возможности увидеть
Стивена в открытом гробу. Он выглядит хмурым и готовым ко всему, что бы его
там ни поджидало. Я целую его в лоб и говорю: "Спасибо за все. Привет
Уистану и моим родителям". Помню больницу, его ноги, торчащие из-под халата,
в синяках от лопнувших сосудов, напоминающие мне отцовские, хотя отец был
старше Стивена на шесть лет. Нет, прилетел я в Лондон не потому, что не
присутствовал при его смерти. Хотя это и могло быть причиной не хуже любой
другой. И все-таки не потому. В сущности, увидев Стивена в гробу, я чувствую
себя гораздо спокойнее. По-видимому, такой обычай имеет свои терапевтические
свойства. Поразительно, как эта мысль похожа на Уистана. Он бы сюда пришел,
если бы мог. Почему бы тогда и мне не быть здесь? И хотя мне не утешить
Наташу и детей, я могу отвлечь их внимание. Мэтью завинчивает шурупы в
крышку гроба. Он сдерживает рыдания, но они прорываются. Ему ничем не
поможешь, и полагаю, помогать не следует. Это его сыновняя работа.
узнаю Валерию Элиот, и после некоторой заминки возникает разговор. Она
рассказывает мне такую историю: в день смерти ее мужа Оден по радио читал
некролог. "Хорошо, что это был Оден, - говорит она, - и все же я была
несколько удивлена такой поспешностью". А дальше она рассказывает, что
спустя некоторое время он приезжает в Лондон, звонит ей, и выясняется, что
когда на Би-Би-Си узнали о смертельной болезни Элиота, они позвонили Одену и
попросили его записать в студии некролог. Уистан сказал, что он отказывается
говорить об Элиоте в прошедшем времени, пока он еще жив. В таком случае,
сказали на Би-Би-Си, мы обратимся к кому-нибудь другому. "Так что я был
вынужден, сжав зубы, пойти на это, - объяснил Оден. И попросил у меня
прощения".
подобного рода. Заалтарное окно выходит на прекрасное, залитое солнцем
кладбище. Гайдн и Шуберт. Кроме того, пока квартет переходит на крещендо, я
вижу в боковом окне люльку с рабочими, взбирающуюся на надцатый этаж
соседней новостройки. Это кажется мне такой подробностью, которую Стивен не
упустил бы и позднее рассказал. И во время службы совсем неуместные строки
из стихотворения Уистана о Моцарте звучат в моем мозгу:
Полагаю, что его строки в силу привычки посещали мозг Стивена так же часто,
как стивеновские - звучали в голове у Уистана. Теперь, в любом случае, они
будут вечно тосковать по пристанищу.
светило, небо - застывшая голубая глина. Общие разговоры, сводящиеся к
одному и тому же: "конец эпохи" и "какая прекрасная погода". Все это
напоминает суаре в саду скорее, чем что-либо другое. Возможно, именно таким
способом англичане обуздывают истинные чувства, хотя на лицах некоторых