Эвон о каком вселюдном страхе разговор повел и к шуточкам съехал?! Нет,
никуда не съехал. Просто до смерти надоело слышать, говорить и писать о
бедах наших, хоть маленько хочется роздыху.
отец, дед и дядя Вася. Да, да, тот самый, который Сорока. Я уже упоминал,
что, на его беду, в год высылки дедовой семьи ему исполнилось шестнадцать
лет. Большую, видать, он стал угрозу для бдительного государства
представлять, вот его на всякий случай и изолировали да до осени и
продержали в тюрьме без суда, следствия и выяснения причин. Затем сослали с
отцом его, моим дедом Павлом, в Игарку. А дед Павел и отец мой привлечены
были к ответственности якобы "за создание вооруженной контрреволюционной
организации в селе Овсянка", и с ними вместе еще четырнадцать человек --
организация ж, сила!
протоколы допросов и еще и еще поражался тому оглушительному бесправию, той
оголтелой среде, в которую попали и от которой тысячами, затем и миллионами
гибли ни в чем не повинные русские крестьяне и рабочие мужики.
записи, дознания, тогда еще персонаж, вершащий правосудие, обязан был
представить законный вид и толк, перед тем как съесть ягненка. Позднее
мужиков просто скороспешно уничтожали и задним числом чохом составляли
списки подсудимых. Пьяные от крови и вина тройки подмахивали те списки.
Трупы, вымытые из реки Кан в пятидесятом году, так в спецовках и тлели,
железнодорожники в мазутной одежде сохранились лучше других.
подследственных. Анфас и в профиль. Тогда еще выдавались казенная одежда,
тюремные рубахи, шитые на косой ворот, и какое-то подобие курток или
пиджаков.
в реденькой, чуть вьющейся бороденке похож на русского разночинца иль на
недоучившегося студента. Глаза его полны слез, на красивом лице щенячья
преданность. Одетый в непривычную грубую одежду, без усиков-бабочек, без
форсистой прически с пробором он особенно жалок. Ему двадцать девять лет,
тюремная рубаха его не старит, но давит грубыми швами, сминает личность его
нервную, развеселую, бесшабашную.
спекшиеся губы непримиримо сжаты, голова вознесена, зрячий глаз смотрит
прямо, с вызовом -- пуля литая, не глаз! Яростную его скорбь не унижает даже
незрячий глаз, эта инвалидно смеженная, раздетая, беспомощная глазница. Он,
именно он и есть организатор "вооруженной контрреволюции...".
товарищей-односельчан. Что стоило его сломать? Ничего не стоило. Ломали не
таких. Среди множества услышанных и вычитанных историй мне более других
запомнился хвастливый рассказ одного костолома о том, как они терзали
железной воли человека, еще дореволюционного подпольщика, и ничего с ним
сделать не могли. Тогда в разнузданной ярости один мордоворот свалил
допрашиваемого на пол, другой помочился ему на лицо, норовя угодить струею в
рот. И человек сдался, подписал все, что велели...
советская власть, чтобы взять да так вот запросто признаться в своей ошибке
или в заблуждении. На всякий случай, "на сберкнижку", другим во страх и
назидание, троих подследственных приговаривают к пяти годам: деда моего
Павла Яковлевича, отца Петра Павловича и Фокина Дмитрия Петровича. Деду
заменяют пять лет тюрьмы высылкой в Игарку к бедствующей семье, отца
посылают на великую стройку Беломорканала. Дмитрий Петрович Фокин еще в
тюрьме затемнился рассудком и, будучи отпущен по болезни домой, со страха,
не иначе, стал скрываться в тайге и где-то там загинул.
контрреволюционной-то, вооруженной-то, овсянской-то организации, которая не
могла быть и тем паче иметь оружие. Да и организатор ее, мой дед, сидел уже
в тюрьме, осужденный на два года за неуплату налогов.
жила мельницей, огородом и скотом, который я имел удовольствие описать в
этой книге. Мельницу отобрали, скот угнали в колхоз и уморили, семью из дома
выгнали, и она шаталась по чужим углам, но когда нарастала революционная
бдительность, надлежало карать не только мироедов-кулаков, но и их
покровителей, значит, родственников и товарищей, проявляющих милосердие.
Тогда жили раскулаченные по баням, сараям, стайкам, почти всю зиму и
половину лета до выселения в Игарку неприкаянно шлялись семьями по селу,
ютились по чужим углам. Почти все мужики-лишенцы, главы семейств, оказались
за это время в тюрьме -- не выплатили налогов ни по первому, ни по второму
твердому обложению. Говорят, нечем. Но кто же им поверит? Вон домнинские,
соколовские, платоновские чем-то ж нашли платить, раскопали кубышки, в
огородах да на заимках спрятанные.
семей, еще способные кормиться самостоятельно, дышать и работать,
изворачивались как могли, жилы из себя вытягивали, чтобы помочь бедуюшим
собратьям, иногда и родителям перезимовать, не погибнуть, платили за
лишенцев налоги, всякие займы и подати, неумолимой рукой налагаемые на села
новой властью. Крепкие крестьяне многолюдного села впадали во все больший
разор, и бедствия, последствия которых не можем мы исправить и по сию пору,
потому как один русский дурак может наделать столько дел и бед, что тысяче
умных немцев не исправить. Для мудрого, говорилось еще в древности,
достаточно одной человеческой жизни, глупый же не знает, что делать ему и с
вечностью. А если этот глупый с ухватками бандюги, оголтелый пьяница, да еще
и вооружен передовыми идеями всеобщего коммунизма, братства и равенства?
затеивалась. Но все же об одном самом передовом коммунисте -- осквернителе
нашей жизни -- поведаю, чтобы не думали его собратья и последователи из тех,
кто живет по заветам отцов и дедов своих, что все забыто, тлену предано,
быльем заросло.
всегда, но все же Бог шельму метит. Мужичонка пришлый, самоход,
пробавлявшийся случайными заработками, женившийся на случайно подвернувшейся
бабенке из нашего села, стуча в грудь свою кулаком, называл себя почтительно
Ганька -- красный партизан. Какой уж он был партизан, никому не известно, но
что человек пакостный, явственно видно и по морде, битой оспой, узкорылой,
бесцветной, немытой. Если бы портрет этого большевика придумывать нарочно,
то лучше бы и точнее оригинала ничего не измыслить.
где жило в основном пролетарское отродье, нахлебники, и совсем немного
крестьян, кормившихся пашней. Дядя Левонтий, кстати, как его ни склоняли к
борьбе за лучшее будущее, за дармовой корм, за добро разоренных крестьян, не
шел в коммунистический колхоз, упорно держался за работу на "известке" и
ничем себя в смутные годы не запятнал, даже пить воздерживался, не бушевал
более, семейство не гонял. Бабушка и тетка Васена говорили о нем с
уважением, но отчего-то шепотом. Самой крепкой семьей на нижнем конце села,
конечно же, считалась семья мельника, а какова она, какие ее богатства -- я
уже рассказывал. Село большое и потребности его разнообразны, много чего для
житья крестьянину нужно, вот и обретались на селе, кормились от дворов
долбильщики лодок, столяры, бондари, кровельщики, печники, сапожники,
строители, жестянщики, стекольщики, собачники (это те, кто давил собак
петлей и выделывал их шкуры), самогонщики, знахари, колдуны, охотники,
рыбаки, бобыли, даже поп -- все-все они зимогорили в нижнем конце села, и
лишь кузнец дядя Иннокентий Астахов, друг и собутыльник моего отца,
какими-то судьбами оказался на верхнем конце села, где, заверяла бабушка
Катерина Петровна, жили только "самостоятельные люди".
достославного времени. В бесшабашной, даже удалой пока еще спешке активисты
решали зорить село с домов и дворов, что поближе, чтоб неутомительно было
ходить далеко.
избах обосновался сельсовет, правление колхоза имени товарища Щетинкина,
клуб, потребиловка, почта и другие общественные организации, которые,
кстати, и по сию пору не изменили своего географического месторасположения.
проезжей и проплавной реки, всегда обреталось много всякого приблудного
народа, кто с "известки", стало быть, с заречной известковой артели, громко
именуемой заводом, кто тес пилить пришел, кто что-то кому-то строить и
застрял здесь, пропивши заработки, кто от обоза отстал, кто коня потерял,
кто приплыл на плоту, сам не зная откуда и зачем, кто шел на заработки в
город и на последнем рубеже, в виду уже города, приостановился отдохнуть,
чаю напиться, но увлекся овсянской девахой и подбортнулся к ней да и
увеличил население села, иногда и в изрядном количестве. Но больше наскоком
жили самоходы. Пошумев, поозорничав, утащат чего-нибудь и испарятся
навсегда, оставив молодую бабу с ребенком, и когда от неумелости в тайге,
когда на лесозаготовках иль на охоте погинут, когда просто утеряются в миру,
-- и какое-то время спустя села и бабы достигали слухи: "Твово на базаре
видели", "на пристане", "на сплаву", -- но чаще всего вести докатывались с
тюремного этапа.
порченный, беззубый человек и долго у ворот шамкал, объясняя взрослым детям
и жене, что это он и есть истинный муж. хозяин, стало быть, и отец детей.
Гнали бродягу от ворот, и случалось, второй, уже настоящий, давно в
сельсовете расписанный муж еще и накладет по загривку бедолаге. Чаще же со
вздохом говорили: "Заходи". Второй, когда и третий муж затоплял баню,
посылал за бутылочкой, и выслушивало тогда семейство такую историю человека,
такой его ход по жизни, что и в три романа не уместить.