логаэдических стихах, ты тоже тяготел к гекзаметрам: ты искал этот радиатор,
ты хотел погрузиться. И, несмотря на всю неотступность моего преследования,
за которым стоял - каламбур ненамеренный - долгий опыт чтения тебя, мои
простыни не увлажнились не потому, что мне пятьдесят четыре, но именно
потому, что все вы не рифмованы. Отсюда терракотовое сияние этого торса,
принадлежавшего золотому веку; отсюда также отсутствие твоего любимого
зеркала, не говоря уже о золоченой раме.
рифме. А рифма, мой дорогой Флакк, сама по себе есть метаморфоза, а
метаморфоза не зеркало. Рифма - это когда одно превращается в другое, не
меняя своей материи, которая и есть звук. По крайней мере, в том, что
касается языка. Это конденсация назоновского подхода, если угодно -
возможно, квинтэссенция. Естественно, он пугающе близко подходит к этому сам
в сцене с Нарциссом и Эхо. Откровенно говоря, даже ближе, чем ты, кому он
метрически уступает. Я говорю "пугающе", потому что сделай он это - и в
течение следующих двух тысячелетий мы все сидели бы без дела. В таком
случае, слава богу, что инерция гекзаметра удержала его, в частности, в этой
сцене; слава богу, что сам миф настаивал на разделении зрения и слуха. Ибо
именно этим мы и занимались последние две тысячи лет: прививали одно к
другому, сплавляли его видения с твоими размерами. Это золотая жила, Флакк,
полная занятость, и никакое зеркало не может отразить чтения,
продолжавшегося всю жизнь.
рассматриваемого тела и его усилий ускользнуть от меня. Возможно, не будь
моя латынь так паршива, этот сон вообще никогда бы не привиделся. Вероятно,
в определенном возрасте мы имеем основания быть благодарными за наше
невежество. Ибо размеры - всегда размеры, Флакк, а анатомия - всегда
анатомия. Мы можем претендовать на обладание всем телом, даже если его
верхняя часть погружена куда-то между матрасом и радиатором: покуда эта
часть принадлежит Вергилию или Проперцию. Она еще загорелая, она еще
терракотовая, потому что она еще гекзаметр и пентаметр. Можно даже
заключить, что это не сон, поскольку мозг не может видеть во сне сам себя:
весьма вероятно, что это реальность, потому что это тавтология.
имеет альтернативу. Сон, Флакк, в лучшем случае - моментальная метаморфоза:
гораздо менее стойкая, чем метаморфоза рифмы. Вот почему я здесь не рифмовал
- а не из-за твоей неспособности оценить это достижение. Подземный мир, я
полагаю, - царство всеязычное. И если я вообще прибегнул к письму, это
потому, что толкование сна, в особенности эротического, есть, строго говоря,
чтение. В качестве такового оно глубоко антиметаморфично, ибо это
расплетание ткани: нить за нитью, ряд за рядом. И его повторяющаяся природа
в конечном счете выдает его: она требует знака равенства между чтением и
самим эротическим предприятием. Которое эротично, потому что повторяемо.
Переворачивание страниц - вот что это, и вот что ты делаешь или должен был
бы делать сейчас, Флакк. Это единственный способ вызвать тебя, не так ли?
Потому что повторение, видишь ли, - первостепенная черта реальности.
сущность спросит твою газообразную сущность, прочел ли ты это письмо. И если
твоя газообразная сущность ответит "нет", моя не обидится. Напротив, она
порадуется этому доказательству продолжения реальности в царство теней.
Прежде всего, ты никогда меня не читал. В этом ты будешь подобен многим
здешним, не читавшим ни одного из нас. Мягко говоря, это одна из
составляющих реальности.
газообразная сущность также не особенно обеспокоится, что я обидел тебя
своим письмом, особенно его непристойностями. Будучи латинским автором, ты
первый бы оценил подход, вдохновленный языком, где "поэзия" женского рода. А
что касается "тела", чего еще можно ожидать от мужчины вообще, и к тому же
гиперборейца, тем более в холодную февральскую ночь. Мне не пришлось бы даже
напоминать тебе, что это был всего лишь сон. По крайней мене, после смерти
сон - это самое реальное.
сказал, по всей вероятности, все- или сверхъязычно. К тому же, только что
вернувшись из пребывания в Одене, по Пифагору, ты, возможно, еще не совсем
растерял английский. По этому, вероятно, я тебя и узнаю. Хотя, конечно, он
гораздо более великий поэт, чем ты. Но потому ты и стремился принять его
облик, когда последний раз был тут, в реальности.
выстукивать первую асклепиадову строфу при всех ее дактилях. Вторую тоже, не
говоря уже о сапфической строфе. Это может получиться; знаешь, как у
обитателей одного заведения. В конце концов, размеры есть размеры, даже в
подземном мире, поскольку они единицы времени. По этой причине они,
возможно, лучше известны сейчас в Элизиуме, чем в дурацком мире над ним. Вот
почему использование их больше похоже на общение с такими, как ты, чем с
реальностью.
узнаю его в лицо, поскольку он никогда не принимал форму кого-либо другого.
Полагаю, что помешали этому именно его элегические дистихи и гекзаметры. В
последние две тысячи лет к ним прибегали все реже и реже. Снова Оден? Но
даже он передавал гекзаметр как два трехстопника. Так что я не претендовал
бы на болтовню с Назоном. Единственное, о чем я попросил бы - это взглянуть
на него. Даже среди душ он должен быть раритетом.
он уже возвращался к реальности, я бы сказал, во многих обличиях. Ни ради
Тибулла, Галла, Вария и других: ваш золотой век был довольно многолюдным, но
Элизиум - не место для встреч по интересам, и я прибуду туда не туристом.
Что касается Проперция, думаю, я отыщу его сам. Полагаю, обнаружить его
будет сравнительно легко: он должен чувствовать себя уютно среди манов, в
чье существование он так верил при жизни.
мире, равносильно продлению реальности в царство теней. Хочется надеяться,
что я буду способен на это, по крайней мере поначалу. Ах, Флакк! Реальность,
подобно Pax Romana, стремится расширяться. И потому она видит сны; и потому
она остается верна себе, когда умирает.
* Перевод с английского Елены Касаткиной
___
опять будут упрекать автора за новое художественное произведение". За этой
ремаркой великого нашего ирониста стоит то весьма простое и весьма серьезное
обстоятельство, что любой писатель, независимо от его отношения к самому се
бе или реальности, им описываемой, всегда относится к выходу в свет своих
произведений с некоторой неприязненной настороженностью. Особенно - если
речь идет о собрании сочинений. Особенно - если в нескольких томах. Особенно
- если при жизни. "Да, - д умает он, - вот до чего дошло".
словосочетание "собрание сочинений" связано более с девятнадцатым веком, чем
с нашим собственным. На протяжении нашего столетия русскую литературу,
заслужившую право так именов аться, сопровождало сильное ощущение ее
нелегальности, связанное прежде всего с тем, что в контексте существовавшей
политической системы художественное творчество было, по существу, формой
частного предпринимательства - наряду с адюльтером, но менее рас
пространенной. Оказаться автором собрания сочинений в подобных
обстоятельствах мог либо отъявленный негодяй, либо сочинитель крайне
бездарный. Как правило, это, впрочем, совпадало, не столько компрометируя
самый принцип собрания сочинений, сколько мешая ему водвориться в сознании
публики в качестве современной ей реальности.
вышеупомянутом контексте, испытывает чувство некоторой озадаченности,
обнаруживая свое имя в непосредственной близости от словосочетания, сильно
отдающего минувшим столетием. "Вот, зн ачит, до чего дошло, - думает он. -
Видать, и этот век кончается".
большее, чем столетие. Завершается, судя по всему, затянувшийся на просторах
Евразии период психологического палеолита, знаменитый своей верой в
нравственный процесс и сопряж енной с ней склонностью к утопическому
мышлению. На смену приходит ощущение переогромленности и крайней степени
атомизации индивидуального и общественного сознания. Сдвиг этот поистине
антропологический и для литературы, ему предшествующей, чреватый непр
иятностями.
того будущего, на пороге которого русская литература сегодня оказалась, она
не очень хорошо подготовлена. Утверждающая или критикующая те или иные
нравственные или общественны е идеалы, она вполне может оказаться для
будущего читателя - с его атомизированным мироощущением - представляющей
интерес более антикварно-ностальгический, чем насущный. Как способ бегства
от реальности она, безусловно, сможет сослужить свою традиционн ую службу,
но бегство от реальности - всегда явление временное. Значительной доле
вышедшего из-под русского пера в этом столетии суждена, скорей всего, участь
произведений Дюма-отца или Жюля Верна: если литература девятнадцатого века